Сначала схватки происходили с промежутком в десять минут, потом участились и вскоре стали нестерпимыми: у Авроры в голове не осталось ни одной мысли, она уже ничего не слышала, превратившись в комок боли, в рвущееся на части одичавшее существо. Вцепившись в руку Амалии так сильно, что у той затрещали пальцы, она страдала так, что палач с топором показался бы ей сейчас ангелом-спасителем. Это было нестерпимо, невыносимо, и этому не было конца...

Временами она совсем ничего не видела, иногда могла разглядеть сквозь пелену слез неясные, бесцветные, бесполые силуэты. Кто-то протирал ей лицо влажным платком, кто-то старался смягчить благовониями запах крови и пота. Время от времени боль отступала, и она погружалась в сладостное забытье. Увы, эти передышки были слишком краткими, и их снова и снова сменяли вонзенные в ее плоть хищные клыки нечеловеческой боли.

Несчастной уже казалось, что этому аду не будет конца. Из темных глубин накатывали кошмары: она снова видела ненавистное лицо «этой Платен» и страдальческий лик мученика Филиппа.

Потом до ее слуха донесся голос доктора Трумпа:

— Ребенок силен, да еще идет попкой. Надо его развернуть. Мужайтесь, мадам! Держитесь за ручки!

Роженица, только что испытывавшая, казалось бы, совершенно нестерпимые муки, поняла теперь, что худшее еще впереди. Врач шарил у нее внутри, нащупывая головку плода. Вопль, изданный ею, долетел, наверное, до дальних городских окраин. Но и это было еще не все. Прошла, казалось, вечность, прежде чем она услышала голос Амалии:

— Бесполезные мучения! Она умрет, если вы ничего не предпримите. Это какое-то чудовище, а не ребенок!

— Нет, просто он большеголовый, а таз у мамаши узковат... И сил тужиться у нее больше нет. Вы разрешаете мне сделать надрез?

— Делайте что хотите, лишь бы этому пришел конец!

Задыхающаяся Аврора почувствовала ожог: скальпель впился в ее плоть, и за этим последовал пароксизм боли, такой страшный, что дальше уже не было ничего, кроме спасительной бесчувственности...

Рай затмил ад, свет прогнал тьму, и вместе со слабым лучом солнца Аврора ожила. Все вокруг нее было белым-бело: постель, куда ее перенесли, тонкая простыня, которой ее укрыли, скользившие по комнате силуэты. Главным было то, что к ней вернулась легкость, восхитительное чувство невесомости, которому не мешало даже острое жжение, свидетельство ее принадлежности к несовершенному миру. Перегруженная баржа, застрявшая в зыбучем иле, — таким еще вчера было ее тело, — вырвалась из гибельного плена и снова пустилась в свободное плавание...

Она провела руками по опавшему животу и облегченно вздохнула. В поле ее зрения немедленно возникла Ульрика.

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, даже чудесно! Вот только сил нет...

— Неудивительно — после всего того, что вы пережили! Но, поверьте, оно того стоило! Целых девять фунтов — вот сколько весит наш маленький принц!

— Значит, все-таки мальчик? Я хочу его видеть!

— Потерпите, сейчас с ним кормилица. Наш гигант сосет за милую душу! А пока я помогу вам освежиться и принесу кое-что перекусить. Пора приходить в себя!

— Который час?

— Пять часов вечера.

— Значит, дата его рождения — двадцать седьмое октября тысяча шестьсот девяносто восьмого года?

— Нет, двадцать восьмое. Ему понадобилось двадцать семь часов, чтобы решиться выйти на свет Божий.

— Двадцать семь часов?! И все это время ты была со мной?

— А как же иначе? Мы все от вас не отходили. Зато результат выше всяких похвал!

Еще несколько минут — и «результат» был предъявлен его тетей Амалией, которая с гордой улыбкой отдала младенца матери.

— Он великолепен! — сказала она взволнованно. — Ты можешь им гордиться!

Младенец был действительно замечательный, совсем не красный и не сморщенный, как большинство новорожденных. Аврора с новым для себя чувством любовалась круглой мордашкой, примостившейся на сгибе ее руки. Новое живое существо, в котором течет ее кровь и кровь Фридриха Августа, похожее одновременно и на отца, и на своего дядю Филиппа... У первого он позаимствовал матовый цвет лица, высокий умный лоб, большой рот с приподнятыми, как для улыбки, уголками. У второго — нос, подбородок с ямочкой, миндалевидные глаза непонятного цвета, вернее, всех цветов сразу... Нет, еще слишком рано говорить, какими у него будут глаза. Сладостное блаженство его сна показалось матери умилительным. Она осторожно вложила палец ему в ладошку, и он тут же зажал его в кулачке. При виде этого крохотного кулачка на нее накатила невыносимая нежность. Прикоснувшись губами к его шелковистой щечке, она прошептала:

— Мой сын! — Именно так завороженно начинает беседы со своим потомством любая мать. — Малыш Мориц!

— Мориц Саксонский? — предположила Амалия.

— Увы, пока еще нет. Но когда-нибудь — кто знает?..

Днем в приходской книге крещений города Гослара появилась следующая запись: «Нынче в доме Генриха Кристофа Винкеля рожден благородной дамой младенец мужского пола, нареченный при крещении Германом Морицом». Приложили руку свидетели: сам Винкель и доктор Трумп.

Негусто! Но Авроре не было дела до такой чепухи. Она днями напролет купалась в ощущении небывалого счастья, обнаруживая в себе бескрайнюю любовь к этому крохе, чьего появления она так страшилась раньше — и, оказывается, не без причины! Но теперь единственным ее желанием было ни на минуту с ним не расставаться, поэтому она требовала, чтобы Ульрика меняла ему пеленки прямо на материнской постели, не уставала восхищаться его ручками и ножками, безупречными пропорциями тельца этого настоящего мужчины. Ульрика уже пророчила ему сокрушительный успех у слабого пола. А главное, она определила, что глаза у него той же синевы, как у Филиппа, и ничто не доставляло ей такого наслаждения, как улыбка этих глаз.

Все указывало на то, что новый человек будет настоящим душкой. Ребенок радовал всех своей веселостью, спокойствием, отсутствием капризов. Сердился он только тогда, когда требовал грудь кормилицы. В такие моменты дом оглашался его требовательными воплями: аппетит у него был отменный и уже вызывал тревогу у кормилицы Иоганны, не уверенной в том, что у нее хватит молока для такого обжоры.

И все же в счастье Авроры был изъян. Слишком затянулось ее выздоровление, слишком долго не проходило чувство неведомой ей прежде усталости. Время от времени ее лоно пронзала острая боль, облегчить которую не удавалось даже неустанно сменяемыми компрессами из орехового масла и взбитых яиц.

Трумп был восхищен своей пациенткой. Их уже связывали дружеские узы, с его стороны окрашенные даже нежным чувством. Однажды утром, после всех лечебных процедур, он пожелал остаться с ней наедине. Озабоченный вид врача подсказал Авроре, что он намерен завести какой-то неприятный разговор.

— Похоже, вы мной недовольны, дорогой доктор?

— Действительно, недоволен. Вы мало едите, при вашем-то высоком для женщины росте. Мне не нравится ваша слабость, вам она не к лицу, но, боюсь, это неизбежное следствие того, что я был вынужден произвести над вами...

— На что вы намекаете? Что мне уже не встать с этой постели, в которой я валяюсь уже десяток дней? Мне казалось, что женщинам требуется разное время для того, чтобы восстановиться после родов. У моей сестры на это уходило по две недели!

— Без сомнения, без сомнения! Но я каждое утро нахожу вас почти в том же беспомощном состоянии, как и сразу после родов. Никто, кроме меня, не знает, до чего трудными они были, но я надеялся, что вы соберетесь с силами и преодолеете недомогание, вы же отвергаете любую еду, которую вам предлагают. Почему?

— Ответ очевиден: перед родами я страшно раздалась и теперь хочу вернуть свою прежнюю стройность. Это недостижимо, если поглощать все те горы снеди, которые несут и несут мне в постель сестра и Ульрика. К тому же я, признаться, не голодна.

— Мы с вами ходим по кругу... Что ж, придется открыть вам правду. Мужайтесь! Роды оставили в вашем организме непоправимый след. Мне пришлось перевернуть плод, который шел неправильно, да еще прибегнуть к скальпелю. Потом я, естественно, все зашил так, как только мог, но...