Как же я ненавижу эту постоянную манеру белых восхвалять какое-то явление в музыке только после того, как они якобы его открыли! Как будто до того, как они узнали о ней (как правило, с большим опозданием), этой музыки вообще не существовало, а ведь они были совершенно ни при чем, когда она развивалась. Зато потом они все лавры стараются приписать себе, будто черными там и не пахло. Поэтому-то они и пытались примазаться к клубу «Минтон» и к Тедди Хиллу. Когда бибоп вошел в моду, белые музыкальные критики представляли дело так, будто это они открыли его – а заодно и нас, музыкантов, – на 52-й улице. Меня тошнит от этого вранья. А когда открыто высказываешься против этой белой расистской бодяги, тебя сразу записывают в радикалы, называют черным смутьяном. А потом стараются перекрыть тебе дорогу. Но сами музыканты и все те, кто по-настоящему любит бибоп и уважает истину, знают, что реально все зародилось в Гарлеме, в клубе «Минтон».
Каждый вечер после занятий я брел либо на Улицу, либо в «Минтон». Пару недель мне нигде не удавалось найти ни Птицу, ни Диззи. Господи, в своих поисках я обошел все клубы 52-й улицы —«Спотлайт», «Три двойки», «Конюшня Келли» и «Оникс». Помню, зашел я в первый раз в «Три двойки» и удивился – как же здесь тесно, я думал, этот клуб гораздо больше. Такая громкая слава в джазовом мире – мне казалось, там все должно быть в плюше и тому подобной роскоши. Сцена – малюсенькая, пианино едва умещалось, даже не верилось, что там мог разместиться целый оркестр. Столики для посетителей стояли почти вплотную. Помню, я еще подумал: ну и дыра, в Ист-Сент-Луисе и в Сент-Луисе клубы-то покруче будут. Меня разочаровал вид этого заведения, но только не музыка, которую там исполняли. Первым, кого я там услышал, был превосходный тенор-саксофонист Дон Байес. Помню, с каким восторгом я слушал, как он играет на крохотной сцене.
А потом мне наконец удалось связаться с Диззи. Я раздобыл номер его телефона и позвонил. Он меня вспомнил и пригласил к себе на Седьмую авеню в Гарлеме. Я был страшно рад его видеть.
Но и он ничего не знал про Птицу, где и как его найти.
Я продолжал искать Птицу. Однажды вечером стою у входа в «Три двойки», и вдруг ко мне подходит хозяин и спрашивает, что я тут забыл. Наверное, я показался ему очень юным и наивным, у меня тогда даже усы не росли. Ну, я говорю ему, что ищу Птицу, а он отвечает, что Птицы здесь нет и что в клуб только с восемнадцати лет пускают. Я ему говорю, что мне полных восемнадцать и все, что мне здесь надо, – это увидеть Птицу. Тогда эта гнида стала расписывать, какой гнусный негодяй этот Птица, что он конченый наркоман и все такое. Потом спросил, откуда я, и, когда я сказал ему, стал уговаривать меня возвращаться домой. Потом назвал меня «сынком», чего я всегда терпеть не мог, особенно противно было слышать это от этого белозадого, которого я раньше и в глаза не видывал. Ну, я послал его на три буквы, повернулся и ушел. К тому времени я уже знал, что Птица крепко сидит на игле, так что ничего нового этот тип мне не сообщил.
От «Трех двоек» я поплелся к клубу «Оникс» и попал на Коулмена Хокинса. Господи, «Оникс» был забит народом, собравшимся на Хока, который там регулярно играл. Но я никого там не знал и просто торчал у входа – как в «Трех двойках» – и вглядывался в лица, надеясь встретить знакомого, ну, может, кого-нибудь из оркестра Би. Но так никого и не увидел.
Когда Кочан – так мы называли Коулмена Хокинса – сделал перерыв, он подошел к тому месту, где я стоял, – до сих пор не пойму зачем. Думаю, мне просто крупно повезло.
Во всяком случае, зная, кто он такой, я заговорил с ним – представился и сказал, что играл с оркестром Би в Сент-Луисе и что сейчас в Нью-Йорке учусь в Джульярдской школе, но что больше всего на свете мне хотелось бы найти Птицу. Я ему сказал, что мечтаю играть с Птицей и что Птица сам велел мне найти его, если я окажусь в Нью-Йорке. Кочан усмехнулся и сказал, что зелен я еще связываться с таким типом, как Птица. Господи, и он туда же с тем же дерьмом.
Второй раз за вечер пришлось мне это слышать, я был сыт по горло, и было неважно, что это сказал Коулмен Хокинс, которого я любил и уважал. Я сильно разозлился и в следующий момент сам с удивлением услышал, как спросил – и кого, Коулмена Хокинса! – «Ну, так знаешь ты, где он, или нет?»
Господи, Хок, наверно, обалдел, услышав такое от черномазого юнца. Он взглянул на меня, покачал головой и посоветовал искать Птицу в Гарлеме – в клубе «Минтон» или в «Смолз Пэрэдайз». Кочан сказал: «Птица любит джемсешнз в этих клубах». Отходя, он добавил: «Вот тебе мой совет – продолжай свои занятия в школе, а про Птицу забудь».
Да, первые недели в Нью-Йорке оказались жутко трудными – я повсюду разыскивал Птицу и при этом старался не запускать занятия в школе. Потом кто-то сказал мне, что у Птицы друзья в Гринвич-Виллидж. Я пошел туда, надеясь найти его там. Заходил в кофейни на Бликер-стрит.
Видел художников, писателей и этих длинноволосых бородатых поэтов-битников. Раньше мне никогда в жизни таких людей встречать не приходилось. Так что прогулки в Гринвич-Виллидж оказались своего рода продолжением моего образования.
Разгуливая по Гарлему, Гринвич-Виллидж и 52-й улице, я завел знакомства с такими парнями, как Джимми Кобб и Декстер Гордон. Декстер называл меня Сладкоежкой, потому что я все время пил солодовое молоко и жрал пирожные, сладкие пироги и желейные бобы. Я даже с Коулменом Хокинсом подружился. Он ко мне проникся, оберегал меня и помогал, как мог, найти Птицу. К тому времени Кочан понял, что я всерьез хочу стать музыкантом, и относился ко мне с уважением. Но Птицы все не было. Даже Диз не знал, где он.
Однажды я прочел в газете, что Птица собирается играть джем в клубе «Горячая волна» на 145-й улице в Гарлеме. Помню, я спросил Кочана, как он считает, покажется там Птица или нет. Кочан только усмехнулся и сказал: «Да наверняка и сам Птица этого не знает».
В тот вечер я отправился в «Горячую волну», маленький фанковый клуб в фанковом районе. Я прихватил с собой трубу – вдруг встречу Птицу? – и если он меня узнает, может, разрешит сыграть с ним. Птицы там не было, зато я встретил некоторых других музыкантов – белого тенор-саксофониста Аллена Игера, отличного трубача Джо Гая и контрабасиста Томми Поттера.
Их-то я не искал, поэтому не особенно обратил на них внимание. Просто нашел себе местечко поудобнее и все время смотрел на дверь, боясь упустить Птицу. Господи, я провел в ожидании почти всю ночь, а Птица все не появлялся. Тогда я решил выйти на улицу подышать свежим воздухом. Стою на перекрестке рядом с клубом и вдруг слышу позади себя: «Привет, Майлс! А мне говорили, что ты меня ищешь!»
Я обернулся… и увидел Птицу – в ужасающем виде! Одежда висела на нем мешком, будто он в ней уже несколько дней спал. Лицо отекшее, глаза красные, воспаленные. И все равно он был страшно крут, у него был свой особый стиль, который он ни пьяным, ни под кайфом не терял. Плюс он был абсолютно уверен в себе, как все, кто знает, что то, что они делают, – очень хорошо. И неважно, как он в тот момент выглядел – больным или при смерти, мне он в ту ночь после долгих поисков показался неотразимым. А когда он вспомнил, где он со мной познакомился, я был на седьмом небе.
Я рассказал ему, как трудно мне было его найти, а он только улыбнулся и сказал, что много гастролирует. Он повел меня в «Горячую волну», где все приветствовали его как короля, кем он, впрочем, и был. А так как я шел с ним рядом и он приобнял меня за плечи, на меня тоже смотрели с уважением. Я не играл в ту ночь. Просто слушал. И, господи, я был потрясен, как изменился Птица внешне, когда приставил к губам саксофон. Черт, ведь только что он выглядел совсем больным, и вдруг откуда-то вобрал в себя столько силы и красоты, что они стали выплескиваться из него. Это было удивительно – та перемена, которая произошла с ним, как только он начал играть. В то время ему было двадцать четыре, но когда он не играл и не был на сцене, то выглядел гораздо старше. Но стоило ему заиграть, как весь его облик изменился до неузнаваемости. И пьяный, и еле держась на ногах, и в дури от героина – он всегда играл потрясающе. Птица был нечто.