В общем, встретившись в ту ночь, мы не расставались несколько лет. Они с Диззи оказали на меня самое большое влияние, это мои главные наставники. Птица даже жил у меня некоторое время, пока в Нью-Йорк не приехала Айрин. А приехала она в декабре 1944 года. Совершенно неожиданно вдруг появилась, просто постучала в дверь: ей моя мать посоветовала приехать. Так что пришлось мне снять для Птицы комнату в том же доме, на пересечении 147-й и Бродвея.
Но заставить его изменить свой ужасный образ жизни мне было не под силу – он только и знал, что пил, жрал и ширялся. Днем я уходил заниматься в музыкальную школу, а он в отключке валялся дома. При этом он очень многому меня учил – аккордам и всему такому, я потом все это в школе на фортепиано проигрывал.
Почти каждый вечер мы с Диззи и Птицей играли в бэндах на джем-сешн, и я впитывал все, что мог. Я уже говорил, что познакомился с Фредди Уэбстером, моим ровесником, отличным трубачом. Мы с ним ходили на 52-ю улицу и восхищались, в каком невероятном темпе играл Диззи. Господи, такого я нигде, кроме 52-й улицы и клуба «Минтон», не слышал. До того хорошо, аж дрожь пробирала.
Диззи начал показывать мне всякие штуки на фортепиано, и это развивало во мне чувство гармонии.
И еще Птица познакомил меня с Телониусом Монком. Паузы в его соло и манипуляции с необычно звучащими последовательными аккордами восхищали меня, доводили до экстаза. Я говорил себе: «Да что же этот стервец вытворяет?» Услышав, как Монк пользуется паузами, я изменил подход к своим соло.
К этому времени мне в Джульярдской школе порядком надоело. Ничего интересного для меня там не было. Я уже говорил, что она была просто прикрытием, что больше всего я хотел быть рядом с Диззи и Птицей, но поначалу мне все-таки было любопытно, чему меня там могут научить. Я играл в симфоническом оркестре. Мы выдували по две ноты на девяносто тактов, и на этом все заканчивалось. Я стремился к большему, мне это было необходимо, как воздух. К тому же я прекрасно сознавал, что ни один белый симфонический оркестр не наймет черномазого чертенка, каким я был тогда, – невзирая на талант или знание музыки.
Клубы давали мне гораздо больше, поэтому через некоторое время мне в школе стало совсем скучно. И до чего же все они там были ориентированы на белых, расисты поганые. Черт, на одном джеме в клубе «Минтон» можно было узнать больше, чем за два года учебы в Джульярдской школе. Окончив ее, я всего-навсего узнал бы о существовании нескольких музыкальных стилей для белых – и ничего нового. И потом, меня просто бесило, что они по уши сидели в дерьме предрассудков.
Помню, был у нас урок истории музыки, вела его белая преподавательница. Она стояла перед классом и говорила, что черные потому так любят блюзы, что они бедные и им приходилось собирать хлопок. Поэтому они грустили, и вот отсюда и взялись блюзы – от грусти чернокожих.
Я немедленно поднял руку, поднялся и сказал: «Я из Ист-Сент-Луиса, мой отец – богатый, он дантист, а я играю блюзы. Мой отец никогда не собирал хлопок, я сегодня утром проснулся вовсе не грустный и не начал играть блюз. Все не так просто». Ну, эта сучка вся позеленела, но промолчала. Она ведь повторяла всю эту чушь из книжки, которую написал ничего в этом деле не смыслящий болван. Вот такие вещи нам и «преподавали» в Джульярдской школе, и через некоторое время мне все это вконец осточертело.
В музыке меня восхищали такие люди, как Флетчер Хендерсон и Дюк Эллингтон, они были настоящими гениями и создали настоящую американскую музыку. А та училка даже не подозревала об их существовании, ну а просвещать ее у меня времени не было. И такая вот учила меня! Да вместо того, чтобы слушать ее и ей подобных «преподавателей», я смотрел на часы и думал о том, что буду делать вечером, когда Птица и Диззи придут в центр города. Я думал о том, что скоро пойду домой, переоденусь для клуба «Бикфорд» на углу 145-й и Бродвея и сожру суп за 50 центов, чтобы были силы играть допоздна.
Вечерами по понедельникам Птица и Диззи приходили на джем-сешн в клуб «Минтон» и собирали там толпы фанов, которые старались пробиться внутрь, чтобы послушать их или поиграть с ними. Но большинство знающих музыкантов даже не мечтали о совместной игре с ними. Мы просто сидели в зале, слушали и набирались ума. В ритм-секции у них играл барабанщик Кении Кларк, а иногда Макс Роуч, с которым мы там и познакомились. Басистом был Керли Рассел, а Монк иногда играл на фортепиано. Господи, люди дрались тогда за места в зале, доходило до настоящих безобразий. Только встанешь, тут же кто-нибудь займет твое место, вот и приходилось опять ругаться и драться. Это было нечто. Атмосфера была наэлектризованная.
Все, что тебе оставалось в клубе «Минтон», – это взять с собой трубу и надеяться, что Птица или Диззи сами пригласят тебя на сцену. И если уж такое происходило, лучше было не упускать свой шанс. И я не упустил. В первый раз я сыграл с ними не особенно блестяще, но я из кожи лез вон, стараясь выдержать свой стиль, который отличался от стиля Диззи, хотя, конечно, я находился под его влиянием в то время. Но публика следила только за тем, как на игру новичка реагируют сами Птица и Диззи, и если, когда он заканчивал, они улыбались, значит, он играл хорошо. А они улыбались, когда я закончил играть в тот первый раз, и с тех пор я стал своим среди музыкантов Нью-Йорка. После этого выступления меня даже считали чем-то вроде восходящей звезды. Теперь мне разрешалось играть с большими мальчиками все время.
Вот о чем я размышлял на занятиях в Джульярдской школе, а их преподавание меня не занимало. Поэтому в конце концов я ушел оттуда. Они мне ничего не дали, да они и сами ничего толком не знали – настолько сильно они были предубеждены против всей черной музыки. А меня интересовала только она.
В общем, через некоторое время я мог участвовать в минтонских джемах, когда мне этого хотелось, и потихоньку публика стала ходить на меня. Так начала складываться моя музыкальная репутация. Что меня поражало в Нью-Йорке первое время, так это неожиданное для меня невежество многих музыкантов в вопросах музыки. Среди музыкантов старшего поколения только у Диззи, Роя Элриджа и длинноволосого Джо Гая можно было чему-то поучиться. Я-то думал, все они были знатоками по этой части, а на самом деле я понимал в музыке гораздо больше многих из них.
Пожив и поиграв в Нью-Йорке некоторое время, я заметил еще одну странность – большинство черных музыкантов вообще ничего не смыслило в теории музыки. Бад Пауэлл был одним из немногих моих знакомых, кто мог играть по нотам и записывать разную музыку. Многие «старики» считали, что учиться не стоит – будешь потом играть, как белые. Или если усвоишь что-то из теории, то это непременно скажется на чувстве в твоей игре. Мне было трудно поверить, что все эти ребята – Птица, През, Кочан – не ходят в музеи или библиотеки за нотами, не интересуются музыкой в более широком плане. Я, например, постоянно брал в библиотеке партитуры великих композиторов: Стравинского, Альбана Берга, Прокофьева. Мне просто необходимо было знать, что происходит в остальной музыке. Знание дает свободу, а невежество держит тебя в рабстве, и просто не верилось, что кто-то был совсем рядом со свободой и не желал ею воспользоваться. Мне всегда было непонятно, почему чернокожие не хотят полностью использовать свои возможности.
Настоящий менталитет гетто – говорить, что то-то и то-то не нужно делать, потому что это – для белых. Когда я старался переубедить некоторых из музыкантов, они от меня отмахивались. Понимаешь? Вот я и пошел своим путем и больше не рассуждал с ними на эти темы.
У меня был хороший приятель, Юджин Хейс, из Сент-Луиса. Он, как и я, учился в Джульярдской школе – на классическом фортепиано. Он был гением. Если бы он был белым, то стал бы сейчас знаменитым пианистом. Но он был черным и к тому же опережал свое время. Так что ему ничего не дали. Мы с ним много пользовались нотной библиотекой. Мы вообще старались из всего извлекать пользу.