Лев Славин
Багрицкий
С трудом воспроизвожу я свои чувства тех лет. Вообразите мальчика, который рос в разгаре первой мировой войны. Едва мы сформировались в юношей, нас бросили в котел войны. Тогда же мобилизовали ополченцев, сорокапятилетних бородачей. В казарме встретились старики и дети. Завязывались необыкновенные дружбы. Среди боев и муштры нас подобралось несколько человек, для которых литература была самой сильной страстью… Пришла революция. Смутное ощущение правды потянуло нас в Красную Армию. Снова бои. Мы были очень молоды. Жизненный опыт наш был иногда глубок, но всегда узок. Полузабытые школьные науки, революционный энтузиазм да умение владеть оружием – вот все, что я знал и умел и чувствовал в 1919 году. Прибавьте сюда неистребимое желание писать. Как? Никто из нас не знал.
Нас отвели в тыл для пополнения изрядно поредевших рядов. Это было в Одессе. Все время, свободное от караулов, учебных стрельб и комендантских вызовов, мы читали, пользуясь реквизированными у буржуев библиотеками. Особенно привлекали нас биографии писателей. Их жизни и личности казались легендарными.
Несмотря на свою молодость, я был помощником командира роты по строевой части. В число моих обязанностей входило распределение бойцов в наряды и караулы по городу.
И вот однажды передо мной предстал красноармеец не совсем обычного вида, этакое худосочное и даже лысоватое существо в очках, явно выделявшееся на фоне крестьянских парней, составлявших большинство нового набора. Я сразу понял, что он пришел ко мне, чтобы как-нибудь отпроситься от назначения в наряд, и я заранее решил сурово ему отказать. Никаких поблажек интеллигентам! Полное равенство!
Но у него был наготове хитроумный ход. Он сообщил мне (очевидно, прослышав о моем интересе к литературе), что он поэт. И действительно, в руках у него была толстая тетрадь, переплетенная в обойную бумагу. На ней было написано:
Но я был тверд и непоколебим. Молодая Революция была принципиальна и бескомпромиссна. Я не поддал-ся даже и тогда, когда он прочел мне тонким завывающим голосом два-три сонета. И я уже готов был отправить его в караул на склад кожтоваров, когда он выложил мне свою последнюю карту, козырную: он предложил познакомить меня с Эдуардом Багрицким.
И тут я дрогнул. И мы с ним пошли на Ремесленную улицу в тесную, бедную квартирку, где жил Багрицкий вдвоем со своей матерью.
Я увидел человека худого и лохматого, с длинными конечностями, с головой, склоненной набок, похожего на большую сильную птицу. Круглые серые, зоркие, почти всегда веселые глаза, орлиный нос и общая голенастость фигуры усиливали это сходство.
Сюда надо прибавить излюбленный жест Багрицком го, которым он обычно сопровождал чтение стихов: он вытягивал руку вперед, широко расставив пальцы и упираясь ими в стол. Его кисть, крупная, с длинными и сильными пальцами, напоминала орлиную лапу.
Он косо глянул на меня из-под толстой русой пряди, свисавшей на невысокий лоб, и сказал хрипло и в нос:
– Стихи любите?
Он был полуодет, сидел, скрестив ноги по-турецки, и держал перед собой блюдце с дымящейся травкой. Он вдыхал дым.
Мы застали Багрицкого в припадке астмы. Болезнь, впоследствии убившая его, была тогда несильной. Она не мешала ему разговаривать и даже читать стихи.
Читал он хрипловатым и все же прекрасным низким голосом, чуть в нос. Длинное горло его надувалось, как у поющей птицы. При этом все тело Багрицкого ходило в такт стихам, как если бы ритм их был материальной силой, сидевшей внутри Багрицкого и сотрясавшей его, как пущенный мотор сотрясает тело машины.
Он прочел своего «Тиля Уленшпигеля», потом «Харчевню» и еще много стихов. В них действовали люди и звери, жадные, сильные, полные веселья и удали.
Есть натуры закрытые, которые узнаешь исподволь, Багрицкий был, наоборот, человеком, распахнутым настежь, и немного мне понадобилось времени, чтобы увидеть, что эта зоркость и сила Багрицкого и словно постоянная готовность к большому полету были точным физическим отражением его душевных качеств. Это ощущение осталось у меня на всю жизнь.
Впоследствии болезнь исказила пропорции его лица и тела. Но хоть он с годами оплыл и потучнел, по-прежнему до самого конца исходило от него обаяние доброй и зоркой силы большого человека.
Он был воздержан в пище. Почти не курил. Не пил. И вообще не обладал ни одной из тех фламандских страстей, которыми он так охотно наделял своих героев.
Он был путешественником в мечтаниях. Он был обжорой, атлетом, пьяницей, гулякой, ловеласом и удальцом в мечтаниях.
Я знал, что раньше он совершил путешествие в Персию. Еще совсем недавно он работал в политотделе фронта. Теперь все страсти его ушли в стихи.
Я долго сидел в тот вечер у Багрицкого. Я влюбился в него. Это случалось почти со всеми. Багрицкий обладал поразительным даром привлекать сердца. Он и сам мгновенно прилеплялся к людям. Было что-то женственное в его привязчивости к людям, в его стремлении очаровать их и в легкости, с какой он забывал иных.
Писатель не существует в отрыве от той земли, на которой он вырос, и от тех людей, которые его окружали. Потому-то Багрицкий и назвал свою первую книгу, которая сразу принесла ему славу: «Юго-Запад». Я помню молодого Багрицкого в «Коллективе поэтов» в окружении таких же молодых, как он.
Я тут же оговорюсь, что Багрицкий и все его сверстники никогда не были тем, что мы сейчас называем: «молодой писатель». Мы никогда не ходили в рубище «начинающих». Мы не требовали скидок на молодость. У нас не было «старших товарищей», которые вводили бы нас за руку в литературу. Вернее, старшие товарищи Багрицкого – это Державин, Пушкин, Каролина Павлова, Случевский, Лесков, Рабле, Маяковский. Хорошо сказала об этой поре одна из участниц одесской группы Зинаида Шишова:
«У нас слова не шатались. Они были плотно пригнаны и не страдали от перевозок»
Багрицкий вырос в весьма прозаической обстановке. То были низы городского мещанства. Поэзия в этих местах и не ночевала. Не возникало там и социального возмущения. Это была нищета, пропахшая мещанским духом, нищета покорная и завистливая. Она видела только одно средство ликвидировать свою экономическую сословную, национальную униженность – разбогатеть! Любым способом – выиграть, получить наследство, удачно спекульнуть, украсть!
Талант Багрицкого на первых порах формировался на чувстве отталкивания от этого удушливого обывательского окружения. Когда пришла Октябрьская революция, Багрицкий встретил ее восторженно, потому что она звала на последний бой с этим духом наживы и при«носила с собой такие высокие романтические идеалы, что на них тотчас радостно отозвалось все то мужественное и пламенное, что всегда жило в натуре Багрицкого.
Он до конца пронес это светлое юношеское чувство. Тема борьбы мещанина и поэта все время повторялась в его поэзии. Да не только в поэзии.
Помню, уже в последние годы своей жизни он с презрением отзывался об одном человеке, которого он считал классическим собранием всего пошлого, стяжательского. Он говорил, пародируя стиль научной лекции:
– Можно считать вполне доказательным, что гипертрофированное увлечение материальными благами является главным интересом и основным содержанием жизни не только, как это принято считать, у работников торговой сети, но и у некоторых работников литературной сети.
Когда кто-то более снисходительный заметил, что это прискорбные, но, увы, до поры до времени неизбежные пережитки капитализма в сознании, Багрицкий вскипел:
– Почему в сознании? В барахле! С сознанием у него как раз все в порядке. Меньше чем на мировую революцию он не согласен. Но вы посмотрите на его коллекцию золотых часов!
Есть много рассказов о Багрицком, о том, каким был, этот яркий, особенный человек. Мне представляется уместным сказать также несколько слов и о том, каким он не был. Потому что на личности его и на жизни его на-450