– Я не могу играть.

В том, как мы сидели, была удивительная интимность: ее тело идеально повторяло контуры моего, ее длинные пальцы лежали в точности поверх моих. Я бы легкое отдал, чтобы на ее месте была Ди.

– Как это?

Нуала чуть повернула голову – ровно настолько, чтобы я снова уловил дуновение ее дыхания: лето и надежда.

– Я не могу играть. Могу только помочь другим. Даже если я придумаю лучшую песню в мире, я все равно не смогу ее сыграть.

– Физически не сможешь?

Она отвернулась:

– Просто не смогу. Музыка не для меня.

У меня в горле застрял комок.

– Покажи.

Она убрала одну руку с моей и нажала клавишу. Я смотрел, как клавиша подается под ее пальцем один раз, второй, пятый, десятый… ничего не происходило. Слышался только тихий, приглушенный стук нажимаемой клавиши. Она взяла мою руку и подтащила ее туда, где только что был ее палец. Нажала клавишу моей рукой. Фортепиано печально запело и утихло, как только Нуала подняла мой палец.

Она больше ничего не сказала. А зачем? Воспоминание об этой единственной ноте еще звенело у меня в голове.

Нуала прошептала:

– Подари мне одну песню. Я ничего не попрошу взамен.

Мне следовало отказаться. Если бы я знал, как больно будет потом, я бы отказался.

Наверное.

Вместо этого я сказал:

– Пообещай. Дай мне слово.

– Даю слово. Я ничего у тебя не возьму.

Я кивнул. Мне подумалось, что она меня не видит, однако она все равно поняла, потому что положила свои пальцы на мои и откинула голову, обдавая меня запахом клевера. Чего она ждет? Что я сыграю? Я не умею играть на этом дурацком фортепиано!

Нуала указала на клавишу:

– Начинай отсюда.

Неловкий из-за того, что между моим телом и инструментом было ее тело, а между мной и моим мозгом было… что-то, принадлежащее ей, я нажал клавишу – и узнал первую ноту песни, которая занимала мои мысли с момента пробуждения. Я неуклюже перешел к следующей ноте, запинаясь и несколько раз промахнувшись, – фортепиано воспринималось инородным, как будто я пытался говорить на чужом языке. Потом, чуть быстрее, – к следующей. Еще одну я угадал со второй попытки. Следующую – сразу. И вот я уже играю мелодию, а левая рука начинает неуверенно подбирать басовую линию, поющую у меня в голове.

Музыка… Она звучала так, будто я не украл ее у Нуалы, а сочинил сам. Вот фрагмент мелодии, которую я периодически наигрывал на протяжении многих лет, вот восходящая линия басов, которая понравилась мне в альбоме «Аудиослейв», вот мой гитарный рифф. Музыка была моя, но сильнее, концентрированнее, изысканнее.

Я прекратил играть и уставился на инструмент. Я так хотел согласиться, что не мог выговорить ни слова. Я хотел принять ее сделку, и меня ранила необходимость отказа. Я зажмурился.

– Не молчи, – промолвила Нуала.

Я открыл глаза:

– Черт. Я сказал Салливану, что не умею играть на фортепиано.

Мне и нравилось, и не нравилось жить в общежитии. С одной стороны, независимость: можно бросать все на пол и три дня подряд есть на завтрак шоколадное печенье (плохая идея, потому что потом приходится несколько уроков ходить с черными крошками в зубах). Плюс товарищество: если засунуть семьдесят пять парней в одно здание, то куда ни плюнь, обязательно попадешь в музыканта мужского пола.

С другой стороны, ожесточение, клаустрофобия и усталость. Никакой возможности остаться наедине с собой, быть тем, кем можно быть только вдали от чужих глаз, вырваться из рамок навязанной другими роли.

Хуже всего было дождливыми вечерами – как сегодня. Занятия закончились, на улицу не выйдешь. Общежитие разрывается от множества звуков, наша комната битком набита.

– Я скучаю по дому, – заявил Эрик.

– Тебе до дома пять миль, ты не имеешь права скучать, – ответил я.

Я работал в многозадачном режиме: разговаривал с Полом и Эриком, читал «Гамлета» и решал домашнее задание по геометрии. Эрик работал в нуль-задачном режиме, то есть валялся ничком на полу и отвлекал нас от уроков.

– У меня там лежат макароны – их нужно только разогреть, – сообщил Эрик, – но если я за ними поеду, надо будет заправляться.

– Можешь и поголодать. – Я перевернул страницу «Гамлета». – Разогретые макароны слишком хороши для лодырей вроде тебя.

Я скучаю по макаронам, которые готовит моя мама. В них всегда килограмма четыре сыра и бекона столько, словно она всю свинью туда положила. Скорее всего, это часть злобного плана по уничтожению моих сосудов в раннем возрасте, но я все равно скучаю.

– Ты это в пьесе вычитал? – спросил со своей кровати Пол. Он тоже сражался с «Гамлетом». – Очень по-шекспировски звучит: «Все что, милорд, неладно с вами – все такое – и вы – всего лишь лодырь».

– Гамлет крут, – сообщил Эрик.

– Сам ты крут, – ответил я.

По коридору мимо нашей двери пробежала шумная компания в плавках. Даже думать не хочу, что там затевали.

– Ну почему они не могут разговаривать по-человечески? – спросил Пол и зачитал вслух несколько строк. – Я понимаю только фразу про «жуткое виденье, представшее нам дважды»[3] – прямо как про жену моего брата написано.

– Это еще ничего, – сказал я, – по крайней мере понятно, что на человеческий это переводится примерно так: Горацио считает, что мы чего-то не того покурили, однако передумает, когда увидит призрак и сам наложит в штаны. Не то что дальше: «Вступил в союз с мечтой самолюбивой»[4] и тому подобное. Нельзя столько разговаривать. Неудивительно, что Офелия наложила на себя руки, прослушав пять актов этого бреда; я сам был бы готов на что угодно, лишь бы голоса заткнулись.

Вообще-то я и так уже был готов на все ради тишины. По коридору кружила компания в плавках, этажом выше кто-то топал ногами по полу в такт неслышной нам музыке, а рядом какой-то идиот играл, вернее, пронзительно мяукал на скрипке – у меня даже голова разболелась.

Пол застонал.

– Ненавижу эту книгу. Пьесу. Как там ее… Ну почему Салливан не задал нам «Гроздья гнева» или что-нибудь еще, написанное человеческим языком?

Я покачал головой и уронил толстый том на пол. С этажа ниже послышался крик и стук чего-то тяжелого, запущенного в потолок.

– «Гамлет» хотя бы короткий. Я выйду ненадолго. Сейчас вернусь.

Я оставил Пола хмуриться в раскрытую книгу, а Эрика – в пол и спустился по лестнице. В вестибюле какой-то придурок молотил по клавишам старого фортепиано. Даже я играю лучше. Я направился к черному ходу, чтобы спастись от шума. С тыльной стороны общежития был пристроен навес, опирающийся на массивные светлые колонны.

Лил дождь, холод был адский. Я вытянул рукава, пальцами собрав края в комок, чтобы не задувало, и долго смотрел на холмы. Дождь вымыл все цвета, заполнил низины туманом и опустил небо на землю. Простиравшийся передо мной пейзаж был древним, неизменным и болезненно прекрасным, и в ответ на эту боль мне хотелось взять в руки волынку.

Любопытно, не наблюдает ли за мной Нуала, невидимая и опасная. Я искал в интернет-библиотеке информацию о более сильной защите от фей, чем железо, и записал несколько слов на руке у основания мизинца: терн, ясень, дуб, красный. Нужно выяснить, как выглядит этот дурацкий ясень, чтобы превратить слова в защиту.

Я пошел к краю навеса, куда меньше задувало… Черт. Два раза черт. Вот и побыл в одиночестве.

У стены общежития, обхватив себя руками, сидела маленькая темная фигурка. Я бы вернулся внутрь, но что-то в силуэте выдавало существо женского пола, а руки так закрывали спрятанное под капюшоном лицо, что было понятно: она плачет. Неожиданное зрелище в мужском общежитии.

Она не подняла головы на звук моих шагов, однако, подойдя поближе, я узнал обувь: поношенные черные ботинки «Док Мартенс». Я присел рядом и одним пальцем приподнял край капюшона. Ди взглянула на меня и опустила руку. Слез на лице не было, но красные глаза подтвердили, что она плакала.