— Я никогда не пью между спектаклями, — сказала она. — А потом, — она улыбнулась, кокетливо помахала ручкой и повела плечом, — я ведь с вами даже не знакома.

— Это мы сейчас устроим, — и Генри, повернувшись к швейцару, крикнул: — Можно вас на минутку!

Швейцар был пожилой, узкогрудый человек с шаровидным брюшком. Когда-то он был рабочим сцены и всегда мечтал стать актером. Он сердито посмотрел на Генри, но тот, вынув из кармана пятидолларовую бумажку, подошел к нему и пожал ему руку. Если бы Дорис не следила очень внимательно, она бы не заметила, как пятидолларовая бумажка перешла к швейцару.

— Моя фамилия Уилок, — сказал Генри, — но мисс Дювеналь, видимо, забыла ее. Не откажите в любезности ей напомнить.

— Какая глупость! — воскликнула Дорис.

Прежде чем сунуть бумажку в карман, швейцар посмотрел на уголок банкноты и сразу подобрел. Он выступил вперед, приложил руку к животу и поклонился:

— Мисс Дювеналь, мистер Уилок. — Тут он отнял руку от живота и описал ею в воздухе фигуру наподобие восьмерки. Затем, описав новую восьмерку, он опять приложил руку к животу и снова поклонился. — Мистер Уилок, мисс Дювеналь, — закончил он.

— Браво! — воскликнула Дорис и манерно захлопала в ладоши.

— Как вы поживаете? — обратился к ней Генри. — Каким чудом мы с вами здесь встретились?

Дорис фыркнула. Теперь она была похожа на школьницу. От ее величественной позы не осталось и следа. Голова наклонилась, лицо стало оживленным.

— Как это все глупо, — сказала она.

Они сели в такси и поехали в ресторан, где Уилок часто бывал. Дожидаясь на углу, пока сменится красный свет светофора, Уилок заметил витрину цветочного магазина и вспомнил о посланном ей на прошлой неделе букете и об оскорбительной записке.

— Вам нужен букет, — неожиданно сказал он и соскочил на мостовую.

Дверцу машины он оставил открытой и исчез в магазине. Холодный ветер гулял по полу такси. Дорис подобрала ноги. Она то и дело тревожно поглядывала в окно, беспокоясь, нет ли в магазине второго выхода и не удерет ли он, предоставив ей самой расплачиваться за такси. Может быть, все это шутка, на которую его подбила одна из герлс. Они ведь постоянно друг друга разыгрывали.

Но Генри почти тотчас вернулся с целой охапкой цветов. Розы, африканские маргаритки, гардении, три белые орхидеи — все это он бросил ей на колени. В другой руке у него были булавки.

— Да вы с ума сошли, — сказала она.

Он примостился на краю сиденья и с жаром стал объяснять, что не знал, какие цветы она захочет приколоть к пальто. Такси покатило дальше, а Дорис стала перебирать цветы. Мое пальто, думала она, вероятно, стоит меньше, чем эти орхидеи.

— Таких я еще никогда не видела, — и она указала на африканские маргаритки. — Что это такое?

— Не знаю, цветы. Но они достаточно красивы, чтобы назвать их Дорис Дювеналь.

Она не улыбнулась и все глядела на цветы.

— Глупо, — рассеянно пробормотала она.

И гардении, думала она, и розы на длинных стеблях. Тут цветов не меньше чем на двадцать пять долларов. В конце концов Дорис остановилась на орхидеях. Перед ними она не могла устоять. Таких цветов у нее никогда еще не было.

Генри был разочарован. Ему казалось, что ей следовало бы выбрать розы. Они бы лучше подошли к ее внешности школьницы. И вдруг он понял, почему она остановилась на орхидеях. Он обрадовался, что видит ее насквозь и поэтому может понять ее волнение и сочувствовать ему. Он схватил ее руку и крепко сжал:

— У вас превосходный вкус.

Она высвободила руку, погрозила ему пальцем и сказала:

— Ну-ну, мистер Уилок! — И заметила, что ему это не понравилось. Она не без гордости опустила глаза на приколотые к груди орхидеи. — Хоть и нехорошо себя хвалить, — сказала она, — но вкус у меня всегда был неплохой. Еще у нас дома мама разрешила мне обставить мою комнату, как я хотела, а потом все подруги стали просить, чтобы я им помогла.

Прежде чем она успела договорить, досада, которую вызвал в Генри ее предостерегающе поднятый палец, улетучилась. Ее непонимающий банальный ответ рассеял шевельнувшийся в нем страх, что она может стать для него загадкой.

— Ручаюсь, что вы были председательницей комиссии по украшению зала на выпускном вечере.

— И была бы, — лицо ее приняло сперва условно горделивое, а потом условно грустное выражение, — если бы закончила среднюю школу. К сожалению, моим родителям это было не по средствам.

«Ну вот, теперь придется выслушать всю ее биографию», — подумал со злостью Генри и тут же нашел способ от этого избавиться.

— Как вас не поцеловать, когда вы так хороши, — сказал он и кротко улыбнулся.

Лицо Дорис стало напряженным. Она слегка отодвинулась.

— Мистер Уилок!

— Я хочу сказать, что вы очень красивы с орхидеями и цветами на коленях. — Он рассмеялся, и лицо ее немного смягчилось. — И, — добавил он, — у вас такой крохотный ротик, как конфетка, которую хочется отведать.

— Довольно, довольно, мистер Уилок! — сказала она и опять предостерегающе подняла палец.

Прошел час, а Генри продолжал исполнять свои прихоти. В голове у него словно звенели струны. Собственное поведение казалось ему странным, чуть ли не патологическим, но подчиняться каждому звуку и каждому трепету этих струн было для него облегчением и отдыхом. Из прихоти он купил Дорис коробку шоколада за 15 долларов. Другая его прихоть заставила ее гневно вскинуть подбородок. Третья — наделила ее игрушечной обезьянкой и коробкой печенья из венской кофейни на Сентрал Парк Саут.

Они долго сидели за кофе со взбитыми сливками в экзотической атмосфере иностранной кофейни, и тут Уилоком овладел новый каприз: он уже не хотел разыгрывать из себя кого-то перед Дорис или чего-нибудь от нее добиться, он просто смотрел на нее. Он глядел ей прямо в лицо и изучал его; видел его ребячливость, детскую неприступность, которая была только безотчетной и ненадежной защитой от него, а под этой неприступностью — скрытое разочарование девушки, которая притворяется, что ей безразлично, ухаживают ли за ней или нет. А под всем этим таилась скука, скука ребенка, который ждал чего-то необыкновенного, боялся, вдруг оно не случится, и теперь, почти совсем разуверившись, хочет в повседневных, избитых переживаниях найти что-нибудь, что могло бы его утешить и вознаградить. Таким было лицо Дорис. Но глаза у нее были мудрые. Они как будто не имели ничего общего с лицом. Они казались произведением искусства. Напрасно Генри себя убеждал, что они «как студень», что это «слизняки, студенистая масса, противная на ощупь», все же они оставались непостижимыми, бездонными, обособленными, жили своей жизнью, думали свои думы и повелевали.

— Вы милый ребенок, — сказал он ей вдруг. — Почему же вы хотите, чтобы я скверно с вами поступил?

— Боже мой, — испуганно вскрикнула она, — откуда вы это взяли?

— Нет, я не то хотел сказать. Я хочу сказать, почему вы непременно ждете от меня чего-то гадкого? Это вам щекочет нервы? И почему вы разочаровались, увидев, что я не такой?

— Не понимаю, с чего вы это взяли. Толкуете что-то, я даже не пойму — что.

— Вы сами раскрыли мне свои мысли, я прочел их у вас на лице. Но вы ребенок и не знаете, что такое развращенность. Может быть, именно поэтому вам и хочется увидеть, поиграть этим, вы ведь не знаете, с чем играете.

— Вы что-то для меня слишком глубоки, мистер. Как это вы сразу сумели отрастить себе бороду?

— Нет, — вскрикнул он, озаренный внезапной мыслью. — Это вы слишком глубоки для меня. Вы любовная песнь, которую я не способен ни понять, ни услышать, я, как глухой, чувствую лишь ее вибрацию в ушах.

— Любовная песнь? Тра-ля-ля? — И она игриво покрутила пухлыми детскими пальчиками в воздухе.

— Вы гадкая. — Он нагнулся к ней. На лице его блуждала еле приметная улыбочка. Глаза были жестки и оживленно блестели. — Ведь вы на самом деле гадкая, злая и испорченная, отравленная и ядовитая самка, с губами, как когти, и со смертоносной слюной во рту.