— Ты живешь от меня не дальше, чем я от тебя, — сказал он.

— Не могу же я тащиться к тебе с тремя детьми! — воскликнул сын. — Да и комната твоя мала, они там даже не поместятся.

Старик молчал. Бауер смотрел на него, стараясь разгадать его мысли, потом отвернулся и взглянул на тротуар, на проезжавшие мимо автомобили, на дома с огромными, ослепительно сверкающими вывесками, от которых стены вокруг багровели, словно озаряемые отблесками пламени, вырывавшегося из раскаленного горна.

«К чему все это?» — подумал он. Но он знал, к чему, и не мог уйти. Он сунул руки в карманы и вяло потопал ногами по холодной мостовой.

Подошел еще трамвай, и когда старик заковылял к стрелке, вожатый крикнул:

— Как там впереди — много вагонов?

— Не знаю, — сказал старик. — Я, кажется, не обязан знать. — Он обернулся и сердито посмотрел на сына. «Ну как тут заниматься делом, — подумал он, — когда тебе все время мешают».

Но эта слабая вспышка досады тут же угасла. Возвращаясь к своему ящику, старик погрузился в воспоминания о том, как, бывало, они с вожатым нарочно задерживали движение на линии. Это называлось «волочить ноги». Чем больше пассажиров, тем легче кондуктору обкрадывать компанию. А чем больше трамвай отстает от графика, тем больше в него набивается людей.

Старик мысленно увидел свой вагон, битком набитый пассажирами. Он увидел себя в конце вагона, — ну, конечно, он опять позабыл записать кой-какую мелочь, — а впереди Вуди, вожатого, и как он из кожи вон лезет, чтобы наверстать задержку, которую сам же устроил. Впрочем, как бы Вуди ни потел, он никогда не упускал случая позабавиться и неожиданно со свистом отпустить воздушный тормоз, чтобы пересекающая рельсы девчонка подскочила от испуга, показывая икры.

Старик хихикнул и смешливыми глазами посмотрел на сына.

— Да, уж это был жох по части женских ножек, — сказал он. Тут он спохватился, что смотрит в лицо сыну. Его смех замер, и взгляд снова устремился на линию.

Бауеру стало жутко. Словно перед ним раздвинулся занавес и он заглянул своему отцу в душу и не увидел ничего, кроме мрака.

— Ты бы хоть зашел как-нибудь поглядеть на Мэри, — сказал он. — Она соскучилась по твоим усам. — Мэри была старшая дочь Бауера.

— По моим усам? — старик осторожно потянул сначала за один, потом за другой кончик желто-белой щетины. — Да, ребятишкам они нравятся, — сказал он. — Когда мой сын был маленьким, они ему тоже очень нравились.

— Нравились, да? — Бауер быстро шагнул вперед. — Когда я был маленький?

— Да, да. Каждый вечер смотрел, как я их подстригаю. Неужели не помнишь?

— Вот, значит, какой я был. А я ничего, ничего не помню. — Бауер засмеялся. Лицо его вдруг как-то просветлело. Он стоял, наклонившись к отцу, повернув голову, жадно ловя здоровым ухом дрожащий старческий голос.

— Стоял, бывало, около умывальника, где висело зеркало, и смотрел. Ты мне тогда доходил до колена. Это было… постой-ка, давненько… постой-ка… — голос его замер.

Бауер испугался, что старик потеряет нить и заговорит о чем-нибудь другом.

— Мне было тогда три года, — сказал он.

— Нет, нет, пожалуй, что нет, — лет шесть или семь, вот так.

Опять подошел трамвай, и Бауер с досады выругался про себя. Старик терпеливо ждал, когда трамвай пройдет, чтобы передвинуть стрелку обратно. Светофор задерживал движение. С минуту Бауер ни о чем не думал, потом у него мелькнула та же мысль, что при первом взгляде на отца. Он повернулся к старику, увидел свитер, шали и все, что было наверчено на него, и подумал: «Еще две-три недели — и зима. Да, зима идет, — думал он, и на него повеяло мертвенным покоем. — Эта зима убьет старика, — сказал он себе, — да, эта уж наверно». Он почувствовал свое одиночество, но что-то заставило его подавить в себе это чувство и подумать: «Для него это будет к лучшему». Он думал о том, как пуста жизнь отца, но не спрашивал себя, что опустошило ее. Вместо этого он вспомнил, как пуста его собственная жизнь, и внезапно подумал: «Хоть бы умереть. Мне бы тоже было лучше». Ненависть, жалость, одиночество, страх вдруг всколыхнулись в нем, прорвались и захлестнули его. Он еле устоял на ногах.

— Отец! — крикнул он.

Трамвай уже ушел, и старик сидел на своем ящике.

— Да, сынок? Ну что? — голос старика звучал спокойно. Он слышал оклик сына, но прозвучавшее в нем отчаяние потонуло в тумане, застилавшем его старческий мозг. Старики знают только то, что им говорят их притупленные чувства.

«К чему это?» — думал Бауер. Он уже готов был повернуться и убежать, но внезапно вспомнил, о чем говорил отец.

— Ты сказал, что мне было тогда лет шесть или семь? — сказал он.

— Когда я говорил?

— Да только что. — Бауер знал, что сосредоточиться отец не мог, но память у него сохранилась.

— Ну, ты же помнишь, — сказал он. — Ты начал рассказывать, что я, когда мне было лет шесть или семь, любил смотреть, как ты подстригаешь усы.

— А, это… Так ведь я же тебе рассказал. — Старик уже все перебрал в уме, пока дожидался, чтобы трамвай отошел, и вообразил, что рассказывал это вслух.

— Да нет, отец. Ты ничего больше не говорил. Ну, как это было? Начни сначала, ладно?

— Да я же тебе говорил. Ты тоже захотел подстричь себе усы и взял у меня ножницы. Усов у тебя никаких не было, но тебе так хотелось, и ты подстригал и подстригал, а потом ткнул себя ножницами в нос. Крови выступила одна капелька — так, с булавочную головку.

— Подумать только! Я ровно ничего не помню. Орал, небось, благим матом?

— Завизжал как зарезанный, швырнул на пол ножницы и убежал.

— К маме? Она была дома?

— Под кровать. Ты всегда туда прятался. Под кровать. Или под одеяло. Или в шкаф, за одежду. Или за диван. Всякий раз, как по-заведенному. Или за плиту, когда мы переехали на квартиру, где стояла газовая плита.

Бауер отвернулся. Вид у него был разочарованный.

— Все дети так, — сказал он. — Мои тоже. — Он снова начал думать о себе. Потом резко оборвал свои размышления. Внезапно возникшая мысль подействовала на него, как спичка, брошенная в бензин. Ярко вспыхнуло пламя — и словно все внутри у него взорвалось. Он взглянул на отца и увидел, что лицо старика снова сделалось сонным и мысли бродили где-то далеко. — От этой привычки тебе следовало меня отучить, — сказал он резко.

— Что? — старик посмотрел на сына и на мгновение почувствовал к нему ненависть за то, что тот вывел его из забытья.

— Я говорю, что ты должен был отучить меня от этой привычки — убегать и прятаться. Вот что я говорю.

— А что ты думаешь? Что же, по-твоему, я делал? — Ненависть исчезла с лица старика, он горделиво приосанился. — Как ты думаешь, почему ты стал большим человеком, с образованием, на хорошей должности, в хорошем деле? Я помог. Своими руками из тебя человека сделал. Для этого и драл.

— Ты думаешь, это было очень хорошо, да? Замечательно! Бить маленького ребенка!

— Ну, а как же? Я должен был поступать, как полагается отцу. Что же, по-твоему, мне нужно было делать, сынок? Ты теперь сам должен это понимать. Ты с малых лет был слюнтяем, и нужно было выбить это из тебя, чтобы ты не пропал. Я всегда говорил твоей матери, что иначе ты пропадешь.

— Может быть, я и пропал.

— Нет, сэр, я делал то, что нужно. Всякий раз, как ты залезал под кровать, я вытаскивал тебя оттуда и драл. Всякий раз, как ты прятался в шкаф, я запирал тебя и держал там, пока ты не начнешь вопить, чтобы тебя выпустили. А потом драл за то, что ты прятался.

— Зря ты тратил столько сил. Если у ребенка такая натура, ее не переломишь. Я вижу это по своим детям.

— Ну нет, не говори. А я тебе скажу: ты не был бы тем, чем стал сейчас, не сидел бы в конторе на хорошей должности, если бы я тебя не драл. Видит бог, я драл тебя так, чтобы ты потом самого черта не испугался, разве что новой порки.

Бауер видел на лице отца волнение и гордость, за которые старик прятался от сознания совершенного им зла. Бауер не дал себе заглянуть поглубже, увидеть, что старик сам знает, какое он совершил зло.