Мисс Мнггс намеревалась продолжать и уже начала было развивать мысль, что, вообще говоря, мусорщик – гораздо более приличная партия, чем солдат, но, когда выбора нет, приходится брать, что бог пошлет, и быть довольной хотя бы этим. Однако ее раздражение и досада дошли до того, что излить их в словах было невозможно, и, взбешенная тем, что ей никто не отвечает, она разразилась бурными рыданиями.
Затем, ища выхода злости, Миггс налетела вдруг, как ураган, на бедного племянника и, вырвав у него целую горсть волос, вопросила, до каких пор ей придется стоять тут и выслушивать оскорбления, и намерен ли он помочь ей вынести сундук или, может, ему нравится слушать, как срамят его родню? За этим последовали другие вопросы такого же свойства, столь ехидные, что мальчик, и без того доведенный до озлобления видом недоступных ему сластей, окончательно взбунтовался и ушел, бросив тетку и ее добро.
Кое-как толкая и таща сундук, Миггс в конце концов выбралась на улицу, раскрасневшись и запыхавшись от усилий и слез. Здесь она уселась на сундук отдохнуть в ожидании, пока ей удастся поймать другого мальчишку и с его помощью добраться домой.
– Ну, ну, Марта, это же только смешно, – шепотом уговаривал жену слесарь, отойдя за нею к окну и ласково утирая ей глаза. – Есть из-за чего огорчаться! Ты уже сама давно сознаешь, что ошибалась. Полно, душа моя, принеси-ка мне лучше Тоби, а Долли споет, и нам станет еще веселее после того, как мы избавились от этой напасти.
Глава восемьдесят первая
Прошел месяц. Однажды утром, в конце августа мистер Хардейл стоял один в Бристольской конторе почтовых карет. Со времени его разговора в доме Вардена с Эдвардом Честером и Эммой прошло всего лишь несколько недель, но за это время неизменным остался только его костюм, а в нем самом произошла большая перемена. Он очень постарел, осунулся. Волнения, заботы я душевные тревоги щедро сеют морщины на лицах людей и седину в волосах, а отказ от старых привычек и разлука с дорогими и близкими оставляют еще более глубокие следы. Привязанности, быть может, не так легко уязвимы, как страсти, но боль от их утраты сильнее и продолжительнее. Мистер Хардейл остался теперь совсем один, и на душе у него было тяжело и тоскливо.
Хотя он столько лет жил затворником, это не помогало ему теперь переносить свое одиночество – напротив, еще обостряло тоску по Эмме. Ему сильно недоставало ее общества, ее любви. Она за все эти годы так вошла в его жизнь, что стала как бы частью его самого, у них было столько общих интересов и забот, которыми они ни с кем другим не делились. Лишиться Эммы значило для него начать жизнь сызнова, но для этого нужны были вера в свои силы и гибкость молодости, а не скептицизм, разочарованность и усталость, неизбежные спутники старости.
Прощаясь с Эммой (они расстались только вчера), он старался казаться веселым и бодрым, но усилия, которых ему это стоило, совсем доконали его. В таком угнетенном настроении он вздумал в последний раз побывать в Лондоне и еще раз поглядеть на развалины старого дома, прежде чем навсегда покинуть его.
Путешествовать в те времена было совсем не то, что в наши дни. Но самому долгому путешествию приходит конец, и вот мистер Хардейл снова увидел улицы столицы. Он остановился в гостинице, где была стоянка почтовых карет, и решил провести в Лондоне только одну ночь и не сообщать никому о своем приезде: он хотел избежать тягостного прощания со всеми, даже со славным Варденом.
Он лег спать в таком состоянии духа, в котором человека легко одолевают болезненные фантазии и тяжелые сны. Он сам понимал это, понимал даже в ту минуту, когда в ужасе очнулся от первого сна и сразу распахнул окно, надеясь увидеть снаружи что-нибудь такое, что отвлечет его и рассеет воспоминания о страшном сне. Но этот кошмар преследовал его и раньше, принимая разные образы. Будь это только жуткое видение, часто являвшееся ему во сне, он проснулся бы с мимолетным чувством страха, которое сразу рассеялось бы. Но та тревога, которую он сейчас испытывал, не унималась, ничто не могло заглушить ее. Как только он лег в постель и закрыл глаза, она подкралась к нему. И, засыпая, он чувствовал, как она растет, назойливо охватывает его и принимает постепенно прежнее обличье. Он очнулся и вскочил, – видение рассеялось в возбужденном мозгу, оставив по себе ужас, против которого были бессильны рассудок и бодрствующее сознание.
Наступило утро, взошло солнце, а он все еще не мог отделаться от своей тревоги. Он встал поздно, но сон ничуть не подкрепил его, и он весь день не выходил на улицу. Ему почему-то хотелось в последний раз побывать в старой усадьбе не днем, а вечером, – в былые времена он имел обыкновение по вечерам прогуливаться в парке и сейчас хотел увидеть родные места именно в этот час. Рассчитав время так, чтобы попасть в Уоррен незадолго до захода солнца, он вышел из гостиницы на людную улицу.
Задумавшись, пробирался он сквозь шумную толпу, но не успел сделать и несколько шагов, как почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча, и, обернувшись, увидел одного из слуг той гостиницы, где он ночевал. Слуга, извинившись, передал мистеру Хардейлу шпагу, оставленную им в номере.
– А зачем вы принесли ее мне? – спросил мистер Хардейл, протянув руку, но не беря шпагу и с беспокойством глядя на слугу.
Тот извинился и сказал, что, если мистер Хардейл этим недоволен, он унесет шпагу обратно. Потом прибавил:
– Вы говорили, сэр, что хотите прогуляться за город и, может быть, вернетесь поздно. А вечером дороги у нас небезопасны для одиноких путников. Со времени беспорядков люди и вовсе боятся ходить безоружными по глухим местам. Я подумал, что вы нездешний, сэр, и не знаете этого. Но если вы хорошо знаете наши дороги и захватили с собой пистолеты…
Мистер Хардейл взял шпагу, прицепил ее и, поблагодарив слугу, пошел дальше.
Лицо у него было такое странное и рука, протянутая за шпагой, так дрожала, что слуга несколько минут еще стоял, глядя ему вслед, и раздумывал, не следует ли пойти за ним и проследить, что он будет делать. В гостинице долго потом вспоминали и рассказ слуги и то, что мистер Хардейл этой ночью допоздна ходил по комнате, а утром слуги заметили, что он, очень взволнован и бледен. Слуга, относивший ему шпагу, воротясь, сказал своему товарищу, что странный вид постояльца его очень тревожит – уж не задумал ли он покончить с собой?
Мистер Хардейл заметил выражение лица слуги и, смутно сознавая, что он возбудил в этом человеке какие-то подозрения, зашагал быстрее. Придя на стоянку карет, он нанял лучшую из них и уговорился с кучером, что тот довезет его туда, где от дороги отходит тропка в поле, и подождет его возвращения в трактире, до которого оттуда рукой подать. Доехав до условленного места, мистер Хардейл слез и пошел дальше пешком.
Он прошел так близко от «Майского Древа», что мог видеть дым из его труб, поднимавшийся за деревьями. Стая голубей – вероятно, среди них были и старые обитатели «Майского Древа» – весело летела домой и пронеслась над головой одинокого путника, заслонив от него на миг безоблачное небо. «Старый дом опять оживет, – подумал мистер Хардейл, глядя им вслед. – И под увитой плющом крышей будет по-прежнему гореть веселый огонь. Приятно сознавать, что не все погибло в здешних местах, и я сохраню в памяти хоть одну веселую картину».
Он шел по направлению к Уоррену. Вечер был светлый и тихий, ничто не нарушало безмолвия, даже листья не шелестели, и только вдалеке сонно позвякивали колокольчики стада, да изредка мычала там корова или из деревни доносился лай собак. Небо еще светилось нежно-розовым блеском заката, а на земле и в воздухе царил глубокий покой, когда мистер Хардейл подходил к покинутой усадьбе, которая столько лет была для него родным кровом, чтобы в последний раз взглянуть на ее почерневшие стены.
Нам всегда грустно смотреть на золу отгоревшего огня, хотя бы то был просто огонь в камине: зрелище это говорит нам о смерти и разрушении того, что было полно жаркого света и жизни, а стало холодным, печальным прахом,при этой мысли невольно сжимается сердце человеческое. А насколько тяжелее видеть обгорелые развалины своего родного дома! Повержен в прах священный алтарь, который чтут даже худшие из нас, а лучшие приносят на нем такие великие жертвы и свершают во имя его такие героические подвиги, что, если бы эти алтари вошли в историю, они заставили бы самые гордые храмы древности, столь прославленные летописями, покраснеть от стыда за свое чванство!