В течение полминуты, пока Землер и трубач садились на лошадей, стояла полная тишина. Сидя на лошади, я пытался увидеть Шарлотту, но не увидел больше ничего, кроме белого отсвета и мерцания ее платья, когда она в распахнутой шубе стояла между отцом и своим братом, которые явно ее поддерживали, а за ними плотной тенью стояли остальные.
В этот момент мне казалось, что я прожил здесь не несколько дней, а годы, и что едва ли я смогу жить где — либо в другом месте; одновременно у меня вдруг возникло гнетущее ощущение, даже абсолютная уверенность, что я больше сюда не вернусь. Не так чтобы я подумал, что при моем возвращении все будет по-другому, как бывает, когда кто-то возвращается и все видит не таким, каким было раньше; но я с полной уверенностью вдруг осознал, что скорее смогу попасть на луну, чем обратно сюда. Просто возврата больше не было. Возврата сюда. Я никогда не вернусь, никогда.
Пребывая в состоянии внезапной душевной смуты, беспримерного страха и замешательства, я чуть было не бросился с лошади, чтобы поспешить к Шарлотте, обнять ее и дать скорее себя убить, чем оторвать от нее, — когда Землер, уже сидевший, как и трубач, на своей лошади, дал приказ выступать. Впрочем, я не слышал приказа, но увидел ротмистра, пронесшимся по правому флангу, увидел четыре ряда качнувшихся вправо всадников, и эскадрон шумно двинулся, увлекая меня с собой по дороге в северном направлении.
Но в тот же момент чары, околдовавшие меня самого, а также всех других, спали; из толпы, до сих пор молча окружавшей нас, раздались громкие крики и восклицания, и все руки замахали нам. Я еще раз обернулся к Шарлотте. Но что-то вроде пелены ночного снега или золы простерлось между нею и мной, и я ее больше не увидел.
Мы скакали еще три дня и несколько часов четвертого дня.
Я не хочу перечислять подробности этого похода, к тому же они не столь важны. Скажу лишь, что мы около девяти утра прибыли в Хамонну, где долина Лаборчи, отделяясь от долины Чироки, тянется дальше на север. Я предполагал, что теперь Землер поведет нас по ней дальше вверх, но он повернул почти на восток, в другую долину. На мое замечание, почему он не идет на север, пробормотал: "Это не имеет смысла! Ты же сам сказал". С того времени он вообще старался не вести нас в северном направлении, если была возможность отклониться, он как бы опасался этого направления и всегда находил нечетко сформулированные извинения для обхода приказа, полученного эскадроном.
Таким образом, в следующие три дня мы прошли Синаю, Такчаны и Надь-Полани, забирая все правее в горы, и наконец, следуя по колесным колеям через перевал, оказались в долине реки Солинки, которую мы вскоре тоже оставили и попали в заснеженные горы, где лошади, словно плуги, продирались по снегу, и в конце концов мы достигли долины реки Сан. Это произошло вечером третьего дня, при надвигающихся сумерках. До тех пор мы не встретили ни противника, ни каких-либо людей, по крайней мере, после Синаи. Все деревни были обезлюдевшими, жители явно ушли, и мы не встретили никого, кто бы нам сказал, куда все подевались.
К тому же слой облаков, затянувших небо, помрачнел и скоро скрыл горы от наших глаз, и наконец превратился в черноватый туман, сквозь который мы скорее ползли, чем ехали верхом. Рассвело на целый час позднее, и сумерки наступили намного раньше, — они, впрочем, от всего пасмурного дня почти не отличались. Кроме того, пошел снег в виде полосатого тумана, похожего на золу. Цвет падающих хлопьев тоже был серым, как если бы это был не снег, а зола, и она сыпалась из вулканов, которые снова проснулись. Кроме того, на третий день у нас кончился мясной провиант, и мы радовались, когда Гамильтон подстрелил оленя. Этот олень, уже сбросивший рога, внезапно возник перед нами, несколько мгновений смотрел на нас совершенно невыразительными, полумертвыми глазами, а затем, очень тяжело хромая, стал удаляться. Гамильтон недолго преследовал его на лошади и, наконец, несколькими выстрелами из своего тяжелого американского револьвера уложил оленя. Однако я отказался есть мясо этого явно больного дикого животного, другие позднее говорили, что мясо было жестким, однако вкусным и пахло ароматом лесных трав.
Кстати, на следующее утро я снова убедился в охотничьей ловкости Гамильтона. Когда мы после ночевки подошли к каким-то заброшенным лачугам, расположенным прямо на берегу Сана, где нам пришлось ночевать, я увидел в бесконечно поздних и печальных утренних сумерках этих мрачных и долго тянущихся дней, очень схожих с ночами, — я увидел Гамильтона с длинным, похожим на шест ружьем; он блуждал под соседними деревьями и всматривался в их безлистные кроны. К моему удивлению оказалось, что он таскал с собой некую разновидность совсем старого, чрезмерно длинного ружья; на мой вопрос американец пояснил, что это так называемое кентуккское ружье, которое он привез с родины и с которым никогда не расстается. Но мне было непонятно, где оно у него до сих пор хранилось, во всяком случае, он не возил его на своей лошади, так как оно было больше человеческого роста, и я бы давно его заметил. Но мне некогда было об этом думать, так как Гамильтон приложил к щеке это экзотическое шомпольное ружье с присыпанным на полку порохом и, выбросив огромный клуб дыма, выстрелил дробью в кроны деревьев, откуда после этого упали к нашим ногам два диких индюка; они побили некоторое время крыльями и затихли. Я не верил своим глазам. Невозможно! — подумал я. Не может быть! Откуда здесь могли взяться дикие индюки? Я подумал, что вижу сон или схожу с ума. Гамильтон же совершенно спокойно привязал индюков к седлу и вскочил на лошадь.
Тотчас после этого эскадрон, который между тем построился, пришел в движение. Мы двинулись вниз по реке и прямо на север; Землер, казалось, забыл о своей неприязни к этой стороне света, или просто долина вынуждала его двигаться на север. Справа от нас река Сан шумела так громко, словно она несла куски стекла вместо воды; от реки к нам поднимался мощный рокот воды. Между тем долина, по мере того как мы продвигались, опускалась все ниже и ниже, одновременно туман, который окутывал горы, становился прозрачней, и мы увидели, что вершины гор, выступая между мрачными и огромными елями, поднимаются в небо, едва пропуская дневной свет; только совсем уж высоко, между скалистыми гребнями оставалась полоса серебристого света, и Гамильтон улыбнулся и сказал: "Every cloud has а silver-lining"[2]. В глубине ущелья день снова превратился в ночь. Однако от реки исходило странное сверкание, почти как морское свечение, и даже дорога, словно она была посыпана фосфором, начала мерцать, даже от всадников и лошадей исходил неестественный свет, или скорее так: каждый был окружен световым ореолом, словно позади каждого располагалась свеча. Чувство, с которым я все эти изменения наблюдал, было неописуемо и исполнено муки. Казалось, я нахожусь в кошмарном сне и, как бывает во сне, не могу ни пошевельнуться, ни заговорить, ни закричать, более того, я, совершенно не управляя своей лошадью, следовал за другими, и все время хотел их спросить, что все это безумие означает.
Однако я ничего не мог выяснить, а они продолжали ехать, как будто ничего не замечали и ничему не удивлялись.
Между тем на пути перед нами возник сильный металлический блеск и, приблизившись, я увидел, что блеск исходит от моста через реку. Страшное кипение, как от стеклянных водопадов, казалось, падающих с небесной высоты, и пар, как от очень горячей воды, исторгали из глубины многоцветную радугу. Сам мост был покрыт металлическими листами, и они светились как золото. Да, в самом деле: мост был из чистого золота.
Это больше не могло быть реальностью, это должно было быть сном, хотя я и не знал, когда и как он начался! Покрытых золотом мостов не бывает! С невыразимым напряжением, с чрезмерным расточительством всех моих сил, чуть ли не разрывая челюсти мышцами скул, в этот критический миг я раскрыл рот и зашевелил губами. "Куда, — закричал я в кипение водопадов, — куда же вы? Вы поскачете… вы поскачете через мост?" — "Да, — ответили все, и их голоса звучали, словно хор колоколов, — мы поскачем через него!" И подковы их лошадей коснулись моста, и раздался звук, подобный золотому грому.