"Но я, — вырывался из меня безмолвный крик, в то время как я дергал поводья и заворачивал лошадь в сторону, — я с вами не хочу, я не хочу через мост, не хочу, это все сон, я хочу проснуться", — и я проснулся.

Я лежал на самой середине моста, но это был, конечно, не золотой мост, перекинутый через гремящий поток, а все еще тот самый мост у местечка Хор, мост через Ондаву, по которому Землер вел нас в атаку (как мне мнилось, восемь дней тому назад, а в действительности — только что). Оба камешка, вылетевшие из-под копыт и угодившие в меня, когда мы на всем скаку вымахнули на дамбу, были не галькой, а пулями, и они сбросили меня с лошади. Я истекал кровью от раны в виске, и моя грудь, слева, почти у самого предплечья, была прострелена. Падая, я потерял сознание, но беспамятство не могло продолжаться более нескольких секунд. У меня в ушах еще гремел золотой гром от сверкающего и раскатистого моста через реку со стеклянной водой, но это все еще был гром деревянного моста через реку Ондаву возле местечка Хор. Еще гремел и дрожал настил моста от копыт лошадей — а они только что пронеслись по нему, — но ни коней, ни всадников уже не было видно. В несколько мгновений эскадрон исчез, сгинул. Скошенный бешеным, ревущим огнем, который все еще стелился надо мной, эскадрон лежал на земле; атака, как можно было предположить заранее, совершенно не удалась, и целые толпы русских в землистого цвета шинелях выбегали из прилегающей деревни и втыкали в еще шевелящихся на земле раненых длинные, как шпиговальные иглы, штыки. Теперь к бою присоединилась и артиллерия противника, и я узнал резкие, трещащие разрывы и черный, как смола, ядовитый дым японских снарядов. Лишь унтер-офицер и три или четыре драгуна, скакавшие со мной в цепи, смогли развернуть лошадей, соскочили с них и поволокли меня, полуоглушенного, назад, от дамбы. Когда они попытались поднять меня на одну из лошадей, я потерял сознание.

Во второй раз я очнулся лишь много дней спустя. Я лежал в лазарете, в Венгрии. Но понадобилось еще много недель, месяцев или даже лет, чтобы осознать: всё, что я видел в мгновения, когда лежал на мосту, всё это не что иное, как сон, и даже сейчас я не совсем могу поверить, что если смерть — это сон, то жизнь тоже была сном. Между снами пролегли мосты — туда и обратно, — и кто действительно может сказать, что есть смерть и что есть жизнь, или где начинается между ними пространство и время, и где они кончаются!

В том лазарете, где я неподвижно лежал с мешочками льда на простреленном легком, а поскольку мне запрещалось громко говорить, то самое необходимое я просто шептал, и где медленно, очень медленно меня выхаживали, ко мне в качестве добровольной санитарки приставили старую деву, венгерку, — разговорчивую светскую даму. Она знала весь мир и обо всем на свете. Она целыми часами рассказывала, стараясь меня отвлечь, но не разрешала мне ничего отвечать. Скоро я знал сплетни со всей Венгрии, так как всегда, когда она меня время от времени спрашивала, не докучают ли мне ее рассказы, глазами показывал, что нет. Я надеялся, что, наконец, она расскажет то, чего ждал от нее целыми днями и ради чего выслушивал все остальное, что меня совершенно не интересовало. Наконец она действительно об этом заговорила. Не предполагая, что меня может что-то связывать с семьей Сцент-Кирали, она назвала и это имя.

Шарлотта Сцент-Кирали давно скончалась. И когда мне грезилось, что я ее встретил, ее уже давно не было на свете… Черкесы-грабители вторглись через Карпаты и убили ее, ее отца и брата, попытавшихся защитить свою усадьбу от разграбления. Только мать (Сцент-Кирали утверждал, что она умерла) была еще жива. Она жила в столице.

Вообще оказалось, что я грезил только о мертвых. Живых во сне я не видел совсем. Потому-то вся местность во время нашего похода выглядела такой пустынной, в то время как в действительности она должна была кишеть русскими, — отсюда и переполненность в Надь — Михали, где почти все тени собрались вместе, отсюда и мой многодневный поход с эскадроном, — он уже погиб, и поэтому мне снился. Только Землер продолжал поиски врага. Потому что думал, что пока ищет врага, он, Землер, не умрет. Но он никого не нашел. Он шел по девятидневному пути смерти, как этот путь обозначен в мифах, он следовал в страну снов, он вел на север, к мосту у Хора, или Хара, туда, где находится путь Гелы, богини смерти, к мосту из золота, который ведет туда, к последнему пристанищу, откуда никто не возвращается. Только я посмел обернуться, и был возвращен, потому что если человек — так считается — на смертном пути оглянется назад, то ему даруется возвращение.

Уже спустя много времени после войны я проехал в своем автомобиле еще раз по всему пути, который видел в беспамятстве. В действительности он оказался чем-то похожим на пригрезившийся мне путь, по крайней мере, настолько, насколько я его представлял себе по карте, которая у меня была перед глазами, и по многому другому, что я знал о той местности. Известно, что в экстремальных случаях человеческий мозг и нервы могут вдруг работать с такой интенсивностью, которая в тысячу раз больше повседневной, и может одарить нас чувством почти божественного провидения. Но действительный путь одновременно оказался и совершенно иным. Мост около Хора, где я лежал долю минуты между жизнью и смертью, был еще таким, каким он был когда-то, лишь на луговине вокруг паслись стада, и на другой стороне моста виднелся большой земляной холм, как могильный памятник героям былых времен. Под ним лежал эскадрон, жертвенная гекатомба, сотня мертвых, а если быть точным, то в северных странах кавалерийская сотня насчитывает сто двадцать человек, или сабель. Вскоре после нас пришла армия, выдвинувшись, чтобы в конце концов завоевать всю Польшу, и погибших посчитали героями, ведь каждый, кто погиб, в каком-то смысле герой. Даже Землер считался героем, хотя он, собственно, был глупцом…

Я поехал дальше — в Надь-Михали. Но путь оказался совсем иным, чем он представлялся мне в грезах. Я обнаружил небольшое, довольно пустынное местечко. Местность вокруг кишела крестьянами. Жилой дом семьи Сцент-Кирали, который я сразу отыскал, выглядел совершенно не таким, каким он мне запомнился. Я думал, что мне, по крайней мере, покажут дом, где жила моя мать. Но никто уже не знал, где он находился.

Наконец мне захотелось посмотреть на могилу Шарлотты. Она была уже запущенной, на холме волновалась трава — пастельно-голубая живокость. Я стоял у могилы и странным образом ничего не чувствовал. Словно здесь была похоронена совсем мне чужая женщина. Она ведь, по правде, и была чужой. Когда повернулся, чтобы уйти, я увидел хорошо одетого человека лет сорока, он стоял у входа на кладбище и смотрел на меня. Я решил, что это должен быть кто-то из семьи Сцент-Кирали или их родственников, ныне владеющих имением, и ему сказали, что кто-то пришел на их семейные могилы. И он, должно быть, поспешил, чтобы поговорить со мной и извиниться за состояние могил, так как казалось, он ждет от меня упреков, и когда я к нему подошел, он опустил глаза. Но я прошел мимо, не заговорив с ним. Он интересовал меня так же мало, как и чужая могила.

Я поехал дальше, в долину Лаборчи. Она была гладкой и милой, отнюдь не мрачной, и долины, простиравшиеся на северо-восток и на север, нигде не были зажаты высокими горами и нигде их не застилал черный туман, похожий на дым от взрывов японских снарядов. То место в горах, где Гамильтон подстрелил оленя, я не смог найти, хотя прошел этот участок пешком. Однако я нашел мост, по которому мы в конце ехали. Этот мост из золота вел через стеклянную реку. Мост был, конечно, из дерева, и в Сане струилось не стекло, а вода. Но много плотников как раз ремонтировали мост. Так что я не мог по нему пройти еще раз. Я облегченно вздохнул, так как у меня, наверное, все еще не хватило бы мужества на него ступить. И будь он действительно покрыт коваными золотыми листами, по которым некогда пронеслась мертвая кавалерийская сотня, или арабским мостом из священной суры, который узок, словно лезвие сабли, и ведет в рай, или этим обыкновенным деревянным мостом через Сан, — в любом случае, боюсь, я не мог бы ступить ногой на этот мост.