— Не хочешь же ты сказать, будто император принял ко двору иудея?

— А что такого? Его не приглашали на праздники, он не посещал мессу с императором и архиепископами. У князей всей Европы, даже и у папы состоят иудеи в медиках. Почему бы не завести еврея, сведущего в жизни испанских мавров и в обычаях восточных земель? Еще добавлю для твоего сведения, что германские принцепсы очень толерантны к евреям. Толерантнее других христианских кесарей. Как мне рассказывал Оттон, когда Эдессу захватили неверные и христианские князи в большинстве взяли на рамена крест, следуя проповеди Бернарда Клервоского (в тот раз и Фридрих принял со всеми крест), некий монах Радольф подбил паломников уничтожать всех евреев в городах, находившихся на пути. Это была кровавая бойня. И только евреи, прибегшие под защиту германского императора, сумели спасти свою жизнь: он поселил их в городе Нюрнберге.

В общем, Баудолино удалось снова сплотить компанию. Честно говоря, при том дворе забот у компании почитай что не было. Соломон, въезжая с Фридрихом в каждый новый город, наводил мосты к своим единоверцам, которые обнаруживались повсеместно (как репейники, язвительно замечал Поэт). Абдул убедился с радостью, что провансальские звуки его песен находят лучший отклик в Италии, чем в Париже. Борон с Гийотом изнуряли друг друга диалектическими голопрениями. Борон защищал теорию, что несуществование пустоты есть решающий довод в пользу единственности Братины, а Гийот упирался на своем, что-де Братина представляет собой свалившийся с неба камень, lapis ex coelis, и по его разумению, вполне могла прилететь из иного мира, преодолев пространства пустот.

Прощая друг другу несущественные слабости, они часто объединялись потолковать о письме Пресвитера. Друзья подзуживали Баудолино: отчего он не втравит Фридриха в дальнее путешествие, которое ими так замечательно подготовлено? Всякий раз Баудолино отговаривался, что в последнее время у Фридриха чересчур много серьезных проблем как в Ломбардии, так и в Германии. Поэт как-то взял и брякнул, что, может быть, на разыскание царства имеет смысл отправляться без Фридриха, собственной силой, не вынуждая императора к решению: — Императору, скажу я, от этого похода не столь уж заведомая польза. Предположим, что он дойдет до уделов Иоанна, но не сумеет с Иоанном договориться. Возвращаться несолоно хлебавши? Выйдет, мы подсуропили ему вред вместо пользы. А поезжай мы своим почином, как бы дело ни пошло, но из богатого и чудесно изобильного края что-нибудь хорошее привезем…

— Верно, — вторил ему Абдул. — Оставим колебания, уедем, отправимся в край дальний…

— Эх, государь Никита, сознаюсь, я очень приуныл, увидев, что всем им приходится по вкусу идея Поэта. Вот что меня гнело. Борон с Гийотом искали обиталище Иоанна, чтоб завладеть Братиной. Они рассчитывали поиметь от этого славу и власть в северных государствах, где этот предмет искали многие. Рабби Соломон мечтал наконец обнаружить свои потерянные колена, после чего он сделался бы великим и высокочтимым не только среди раввинов Испании, но и средь всего Израилева потомства. Об Абдуле ясно было одно: бог весть сколько времени назад он отождествил владения Иоанна с местожительством своей зазнобы, и за это время, возрастая в годах и опыте, он затяготился дальностью, возжелал, с благословения божества любовников, дотронуться до своей принцессы хоть пальцем… А Поэт… кто поймет, что он там себе вымечтал в павийский период! Ныне, располагая собственными средствами, он, похоже, собирался покорять царствие Иоанна не для Фридриха, а для себя лично. Вот, теперь тебе понятно, по какой причине, раздраженный, я в течение нескольких лет ничего не говорил Фридриху о том царстве. Ведь оно задумывалось как игра, мыслил я, и пускай бы игрой оставалось, не подвластное алчности тех, кто не умеет ценить мистическое величие догадки. Таким образом письмо Пресвитера превратилось у меня в голове будто в мой собственный сказочный сон, в который мне никого не хотелось впускать. Я спасался этим сном от мучений несчастливой любви. В будущем, полагал я, мне удастся забыть любовь… когда я повлекусь в дивное странствие к Иоанну… Но давай, однако, возвратимся к ситуации в Ломбардии.

В год рождения Александрии Фридрих грустно сказал, что не хватало лишь любимой Павии в сомкнутых рядах его врагов. Он как в воду глядел: прошло менее двух лет, и Павия сделалась частью антиимператорского заговора. Мощный удар для Фридриха. Он ответил на удар не сразу. Миновало еще несколько лет, крамола в Италии усугубилась, император принял решение употребить силу на местах, был назначен поход, и стало понятно, что основной мишенью намечена Александрия.

— Ты меня извини, — перебил Никита. — Какой поход это был? Третий?

— Четвертый… Нет, погоди… Наверно, пятый. Походы были разные. Некоторые длились, например, года по четыре, как в тот раз, когда осаждали Крему или когда громили Милан. А между Кремой и Миланом возвращался ли он в Италию? Не помню. Он в Италии бывал чаще, нежели у себя дома. Хотя вопрос, что считать его домом. Неустанно путешествуя, я подметил, император чувствовал себя хорошо только в близости рек; великолепный пловец, он не боялся ни холодной, ни бурной стихии, ни водоворотов. Он бросался, плавал, как рыба, будто прямо в воде родился… Ладно, о чем это мы? В тот раз, намечая поход, император был в такой ярости, что стало ясно: будет сильная война. С ним же выступили монферратский маркион, Альба, Акви, Павия и Комо…

— Ты же только что сказал: Павия примкнула к антиимператорской Лиге…

— К Лиге? А, перед тем, действительно! Но за это время Павия возвратилась к императору.

— Фу ты господи. У нас, конечно, императоры выкалывают друг другу очи, но пока их очи целы, всем известно, за кого быть.

— Это просто у вас фантазии не хватает… Бог с ним со всем. В сентябре указанного года Фридрих перешел через Монченизио и стал под Сузой. Он прекрасно помнил, какой афронт потерпел от них семь лет назад, и предал город огню и железу. Город Асти сложил оружие сразу, пропустил армию, и не теряя времени император направился во Фраскету, стал на берегу Бормиды, а свои войска рассредоточил по всей области, захватив и оба берега Танаро. Пробил час квитаться с Александрией. Я получал от Поэта письма о ходе экспедиции: Фридрих, меча громы и молнии, был весь как воплощение Божьего суда.

— Как, тебя не было с Фридрихом?

— Видишь теперь, до чего он был в сущности добр. Он понимал, как меня удручит зрелище казни людей из моей земли. Поэтому он занимал меня другими делами, держал на отдалении, покуда Роборето окончательно не превратится в горстку праха. Роборето! Он не признавал ни имени Александрия, ни имени Civitas Nova, поскольку новый город без его соизволения не мог появиться. Он имел дело просто со старым сельбищем Роборето. Ну разве что чуть-чуть разросшимся.

Это в начале ноября. Но весь ноябрь на той равнине был сплошной ливень. Дождь шел, дождь не переставал, засеянные поля размокли, будто болота. Монферратский маркиз уверял было императора, что новопостроенные стены — земляные и что за ними засели недобитки, готовые уделаться от одного императорского окрика. Недобитки, однако, оказались дошлыми защитниками, а стены — такими крепкими, что и кошки и тараны имперцев переломали себе рога, пытаясь просадить их. Кони и ратники оскальзывались на разжиженной грязи. Осажденные подумали-подумали и своротили русло реки Бормида, вследствие чего кавалерия алеманов ввязла в перегной по самое горло.

Александрийцы вошли во вкус и запустили военную машину, которые уже применялись бойцами в Креме. Это был деревянный сруб, намертво пригнанный к эскарпу. Поверх наружной куртины от него отходил широкий и очень длинный плоский трап, слегка наклоненный книзу. По трапу осажденные принялись скатывать бочки, набитые щепой, пропитанные маслом, салом, жиром и смолою. Перед выкатом бочки поджигали; те весело вылетали на голову осадчикам и грохались на имперские стенобитные машины или на землю, причем на земле они продолжали вращаться, подобно огненным шарам, покуда не находили себе упор в виде машины или скарба и не поджигали этот упор.