Беатриса крепко пожала ему руку, и на минуту покрасневшие веки скрыли взор ее глаз от него.

— Я понимаю вас, но я хотела бы спросить, вполне ли вы уверены...

— В чем, Беатриса?

— В моем чувстве к вам?

— Я стараюсь быть уверенным в этом. Мне кажется, что я действительно могу быть уверенным в вашем расположении ко мне. Когда я вернусь в Венецию...

— Разве об этом надо еще говорить, Гастон!

— Да, надо, я уверен, что, вернувшись сюда, я буду в состоянии отплатить вам за все заботы обо мне. Ничто не в состоянии изменить тот факт, что я считаю вас своим самым дорогим, самым близким другом. Мысль о вас будет наполнять мою душу днем и ночью. Я должен сказать вам, Беатриса, что я люблю вас. До сих пор я еще никого никогда не любил. Но вы не похожи ни на одну из тех женщин, которых я знал, вы заставляете меня говорить то, что собственно надо было отложить до поры до времени, но я не в состоянии молчать теперь. — Он действительно не собирался говорить этого, но ее присутствие, ее грустное личико лишили его последнего самообладания, и из души его вырвался целый поток красноречивых признаний и уверений любви. Она слушала его молча, с разгоревшимися щеками, слегка отвернувшись от него.

— Я не могу запретить говорить это, Гастон, — сказала она наконец, после долгого молчания, — если вы любите меня, уезжайте сегодня же из Венеции и отправляйтесь к Бонапарту, и помните, Гастон, о моем народе, о моем городе, которые так дороги моему сердцу, этого я вправе требовать от вас.

— Я пойду, — сказал он, — постараюсь оправдать ваше доверие ко мне.

Она обернулась к нему с сияющим личиком, он наклонился и поцеловал ее руки, и в эту минуту он убедился, что она любит его не менее своей родины, которой она была так предана. Когда Джиованни вернулся, чтобы напомнить, что время уходит и пора ехать, он увидел их стоящими рука в руке и забывшими, по-видимому, все на свете, кроме своей любви. Застигнутые врасплох, они видимо, смутились, и Гастон заторопился сказать:

— Теперь в Грац — полечу туда, как птица!

— Бог да хранит вас, друг мой, — напутствовала она его.

Ночь была тихая и безветренная, ярко-золотистая луна бросала целые снопы света на темные воды каналов. Несмотря на поздний час, в кафе повсюду еще светились огни, и в то время, как гондола тихо и бесшумно скользила вдоль каменных домов, Лоренцо мог видеть все происходящее в этих освещенных окнах и убедиться лично в том, что даже и теперь еще венецианцы думали только о веселии и развлечениях. Гастон невольно глубоко задумался над тем, стоит ли этот город того, чтобы его спасти, да, кроме того, в душу его закралось сомнение, в силах ли он вообще сделать это. Неужели действительно для Бонапарта так важно, жив он или умер, что в зависимость от этого он поставит неприкосновенность города или его полное разрушение. Однако сомнения эти недолго волновали Гастона, он дал слово Беатрисе сделать все, чтобы спасти ее родной город, и он исполнит это слово, насколько от него зависит. Он расскажет всю правду Бонапарту, и тот, тронутый подвигом Беатрисы, сжалится над этим несчастным городом и пошлет Гастона возвестить ему это. Гастон представлял себя уже в ту минуту, когда от него будет зависеть жизнь и безопасность Беатрисы, как он будет нежен и кроток с нею, как она будет благодарить за все, что он сделает для нее и для ее города. Но для того, чтобы достигнуть всего этого, ему предстояло еще совершить длинное путешествие, предстояло предстать перед лицом самого Бонапарта, и он думал об этом с удовольствием, весь охваченный стремлением к деятельности, он уже слышал голос Бонапарта, говорившего с ним, он уже придумывал ответы, которые даст ему на все его вопросы, как вдруг голос Джиованни вывел его из задумчивости.

— Ваше сиятельство, — сказал он, — вы заметили уже, что за нами следят?

— Как следят? Что вы хотите сказать этим, Джиованни Галла?

— От самого моста св. Франциска за нами все время следует гондола с двумя белыми фонарями и одним красным.

Гастон высунул голову из окна гондолы и убедился, что юноша говорит правду.

— Вы узнаете эту лодку? — спросил он Джиованни.

— Нет, не узнаю, таких лодок в Венеции целые тысячи.

— Значит, эта лодка не из вашего дома?

— Нет, не из нашего: у нас над белыми фонарями висят зеленые.

— Не полицейская ли лодка? — На ней никогда не бывает фонарей, если она выслеживает кого-нибудь.

Гастон рассмеялся и удобнее расположился на своих подушках.

Они выехали теперь на открытую лагуну и огни островов казались далекими звездочками. Гондол кругом уже почти не было, и поэтому каждый всплеск, производимый веслом, раздавался гулко и ясно в ночном воздухе. Далеко впереди опять виднелись огни — это был уже Маэстрэ, там начинался континент. Местность вокруг была пустынная, как раз очень удобная для ночного нападения. Гастон прекрасно сознавал это, а между тем сам был безоружен, так как все его оружие и гусарская форма лежали в чемодане на корме.

— Что вы думаете об этом, Джиованни? — спросил он. — Почему за нами следят?

— Я не могу знать, в чем дело, ваше сиятельство, особенно если даже вы сами не знаете, что это.

— Ничего не знаю, Джиованни, но, во всяком случае, грабить меня не стоит, так как у меня ничего нет.

— Не говорите, ваше сиятельство, в Венеции бывают и такие люди, которые готовы взять у бедняка последнее. Но я не думаю, чтобы дело шло о грабеже. Господа воры никогда не грабят на воде, вернее, что у вас есть враги, ваше сиятельство.

— Конечно есть, Джиованни, по крайней мере, надеюсь на это. Какая же это жизнь, если даже и врагов нет? Пожалуйста, откройте мой чемодан и достаньте мне мою шпагу. Я, правда, давно не упражнялся с ней, но все же, надеюсь, сумею дорого продать свою жизнь. Вы, как я вижу, тоже вооружены, Джиованни.

— У меня только кинжал, я скорее расстался бы с рубашкой, чем с кинжалом, ваше сиятельство.

Гастон рассмеялся и, получив свою шпагу, со вздохом стал рассматривать ее, так как она оказалась покрытой ржавчиной. Между тем гондолы быстро неслись вперед, между ними завязалось ожесточенное соревнование, и гондольеры обменивались громкими криками и ругательствами, столь свойственными их ремеслу, но очень неприятными для постороннего слуха. Состязание это было настолько интересное, что Гастон забыл про опасность и увлекся представлявшейся ему картиной, подбадривая своего гондольера одобрительными восклицаниями. Потом ему вдруг пришло в голову, зачем, собственно говоря, они стараются уйти от гондолы, и не лучше ли остановиться и узнать, в чем дело, но Джиованни и слышать не хотел об этом и то и дело подгонял гондольера, и долгое время благодаря этому расстояние между двумя гондолами оставалось все то же, пока наконец Джиованни не воскликнул с восторгом:

— Посмотрите, ваше сиятельство, они, кажется, отстают немного, значит, мы все-таки доберемся до Маэстрэ.

— Вы хотели бы, чтобы мы непременно добрались до него, Джиованни? — спросил Гастон.

— Да, хотел бы этого не меньше вашего, вероятно.

— Ну, я об этом вовсе не особенно забочусь.

Лицо юноши сразу стало серьезным.

— Но ведь от вашей безопасности зависит честь моей госпожи?..

— Ах, да, ты и об этом помнишь, мой друг!

— Еще бы, разве могло быть иначе? Если вы не доедете до Маэстрэ, вы не исполните слова, данного моей госпоже.

— Да, но ведь этого никто не узнает!

— Не говорите этого, синьор, ее жизнь, может быть, зависит от ваших поступков.

— Ее жизнь?

— Да, ее жизнь, помните об этом, ваше сиятельство, так как она доверилась вам.

Гастон подумал немного, потом сказал:

— Вы — честный человек. Я доберусь до Маэстрэ, даже если бы мне пришлось сделать это вплавь. Мы все еще опережаем их?

— Да, значительно. Они очень отстали.

— В таком случае, можно будет убрать эти игрушки.

Он, улыбаясь, указал на свою шпагу, но юноша ничего не ответил ему. В эту секунду раздался выстрел, и гулкое эхо его пронеслось над тихой водной поверхностью. Раздался второй выстрел, и на этот раз более удачно, так как пуля пробила деревянную стенку каюты и разбила фонарь на корме. Гастон тоже стал серьезен: он только теперь понял, что ему грозила действительная опасность.