— Вы служите у доктора Филиппи? — спросил он юношу, идя за ним.

— Я — его сын.

— Значит, он говорил вам обо мне, Петро?

Юноша отрицательно покачал головой.

— Мой отец — человек скрытный, синьор, — ответил он.

— Прекрасно, тем лучше. Вы хорошо знаете дорогу, Петро?

— Ребенок мог бы найти ее, синьор, посмотрите, вот и церковь, нам стоит перешагнуть эти перила, и мы на колокольне, нам даже не нужно больше фонаря, будьте только осторожнее, ступени очень узкие. Тот дом там, внизу, где еще виднеются огни, принадлежит теперь маркизе де Сан-Реми, она приехала сюда несколько дней тому назад.

Гастон не сказал ни слова. Он смотрел не отрываясь на этот дом, как будто увидел вдруг перед собою привидение.

XXV.

Итак, значит, она приехала в Верону, как Бонапарт обещал ему. Впрочем, Гастон никогда не сомневался в своей возлюбленной, он скорее не доверял тому, кто принял тогда на себя роль его посланного. Собственно говоря, Бонапарт, конечно, ничего не обещал ему, он только сказал тогда: «отправляйтесь», — и он повиновался ему, как солдат своему начальнику. Он нисколько не раскаивался в этом, но все же какое-то странное чувство недоверия не покидало его все это время. Он не верил также и тому, что Беатриса действительно решится следовать за ним в Верону и этим доказать открыто свои чувства к нему. Ее присутствие и обрадовало и в то же время смутило его: он вспомнил, как он попал в дом Бианки, вспомнил эту девушку, страсть которой чуть было не нашла отклика в нем самом. Да, Беатриса, вероятно, уже слышала о его неудаче, он представлял совершенно ясно, как Валланд постарался все это выставить в ее глазах так, чтобы повредить ему в ее мнении. Гастон был очень огорчен тем, что Беатриса уже узнала о его пребывании в доме Бианки, — и ему захотелось поскорее увидеться с ней. Он верил в то, что ему удастся объяснить ей все, как было, но все же на душе его было нелегко, совесть невольно упрекала его и подсказывала ему, что он не мог бы очутиться на свободе раньше, если бы действительно хотел этого.

Все эти мысли промелькнули, как молния, в его голове, пока он стоял на колокольне церкви и смотрел на дом, где жила Беатриса. Возбужденное состояние, вызванное снадобьем старого Филиппи, вдруг сразу исчезло, голова его закружилась, и он едва успевал следовать за юношей, уже начавшим свой спуск по крутой лестнице. Он схватил юношу за руку, и медленно, шаг за шагом, они спустились наконец с колокольни и очутились у дверей, ведущих в церковь.

Их отделяла только кожаная занавесь от внутренности церкви, и они уже собирались поднять ее и войти внутрь, как вдруг услышали шепот голосов и невольно замерли на месте. Присутствие людей в эту пору ночи в темном храме не предвещало ничего хорошего для тех, кто решился явиться туда незваным. Гастон сделал знак юноше погасить фонарь, затем он осторожно шагнул вперед и стал прислушиваться к шагам, раздававшимися в церкви. Шаги эти подвигались медленно, как бы нерешительно, осторожно ощупывая под собою почву, за этими шагами послышались другие, на темных стенах вдруг показалось отражение фонарей, и ясно послышался чей-то шепот. Было ясно: вся церковь была наполнена людьми, собравшимися сюда для тайных совещаний, которые не мог открыть даже зоркий глаз такого человека, как Валланд.

Гастон понял это сразу, но ему и в голову сначала не пришло, что старик Филиппи, посылая его в эту пору ночи в церковь, совершил подлый поступок, прекрасно сознавая это. Хитрый негодяй уже давно, по-видимому, придумал этот план, его рассказы о возвращении Пезаро и о настроении его слуг были, конечно, вымышлены, в этом мог убедиться теперь даже ребенок. Гастон проклинал теперь свою доверчивость, но был так слаб, что даже не мог уже испытывать чувство страха, опасность еще более ослабила его силы, на его месте всякий другой вернулся бы назад, а он остался стоять на месте и принялся слушать то, о чем говорили в церкви.

— Так вот, значит, что ваш скрытный отец задумал, — сказал он юноше, — так вот, значит, экипаж, который ждет меня у ворот церкви.

Петро ничего не ответил, он, по-видимому, сильно трусил, он ничего не знал об этом заговоре, так как отец ничего не рассказывал ему. Почуяв опасность, он бросился опрометью наверх по лестнице.

— Ради Бога, идите скорее назад, синьор, — крикнул он.

Но Гастон не шевельнулся с места, он чувствовал, что будет уже не в состоянии подняться снова наверх, да к тому же он и не хотел этого вовсе. Может быть, он считал себя даже в большей безопасности здесь в церкви, чем там наверху, на этих предательских крышах; он равнодушно прислушивался к удалявшимся шагам трусливого юноши.

— Уж лучше быть одному, — говорил он себе, и, храбро отодвинув уголок занавеси, он заглянул в церковь и сразу понял угрожавшую ему опасность.

Середина церкви были совершенно окутана мраком, и только слабые огоньки на алтаре бросали чуть заметный отблеск в окружавшую тьму. Скамьи тонули тоже в глубоком мраке, в этой части церкви, по-видимому, никого не было, голоса слышались в небольшой часовне, находившейся около главного алтаря. Человек, менее владеющий собою, чем Гастон, наверное, почувствовал бы себя жутко от этого неясного гула голосов, то возвышавшегося, то превращавшегося почти в шепот, но Гастон мало заботился об этом, он сразу сообразил, что это — какое-нибудь тайное сборище, цель которого, наверное, враждебна французам, и поэтому он счел своим долгом осторожно выбраться на середину церкви и оттуда уже стараться пробраться поближе к часовне. Он подвигался вперед медленно, осторожно ощупывая каждый шаг, так как хорошо понимал, что малейший шум мог выдать его присутствие; наконец он добрался таким образом до стены, отделявшей часовню от церкви, и оттуда он мог свободно все видеть и слышать.

Их было всего человек тридцать, не больше, все они собрались группами вокруг небольшой кафедры, на которой стоял какой-то человек и говорил о чем-то с серьезностью, доходившей до трагизма; восковые свечи, горевшие перед аналоем, бросали мягкий колеблющийся свет на вдохновенное лицо оратора, все остальные лица были в тени, так как большинство присутствующих поставило свои фонари на пол, так что освещались их ноги. Никто не двигался с места и не говорил, чтобы не прерывать речь оратора; он говорил о притеснениях и несправедливостях французов, восстанавливавших против себя все местное население. Когда он перестал говорить и поблагодарил за аплодисменты, вознаградившие его красноречие, на его место выступил другой оратор, который затронул уже более насущный и интересный вопрос. Он напомнил о том, что маркиза де Сан-Реми собиралась дать большой банкет на следующий вечер в честь французских офицеров.

— Если вы действительно мужественны и храбры, — сказал он, — вы знаете, как поступить теперь; отделайтесь раз навсегда от всех этих пришельцев, и делу конец. Не выпускайте никого живым из ее дворца, чтобы никто не мог рассказать о том, как все это произошло.

Он очень остроумно стал доказывать своим слушателям, что им нечего церемониться с французами.

— Ведь сами французы пожертвовали тысячами своих жизней, только бы добиться свободы. Они не пощадили даже жизнь самого Людовика, когда он стал препятствием для достижения этой свободы. Что касается меня самого, — продолжал он, — я убил бы француза с таким же легким сердцем, как и собаку. Наши дома, наши дети, наши соотечественники требуют отмщения.

Слова оратора подействовали возбуждающим образом на его слушателей, многие среди них вытащили свои мечи и потрясали ими в воздухе. «Да, пусть будет так!» — кричали они, и Гастон невольно содрогнулся: так много ненависти и злобы было в этом крике. Что они сделают с ним, если кто-нибудь случайно наткнется на него? Он старался не думать об этом и даже напротив, еще ближе подполз к толпе, чтобы все лучше слышать, но в эту секунду совершенно инстинктивно он вдруг почувствовал, что кто-то стоит поблизости от него и как будто следит за каждым его движением. Впоследствии он говорил, что это был самый ужасный момент в его жизни.