Герцог Верденский, адъютант Моро, написал ей эту записку и отослал со своим камердинером в ту минуту, как сам покидал Верону; он писал ей: «Сударыня, друг ваш предупреждает о готовящейся опасности и постарается помочь вам, если сможет. Весь город накануне восстания. Закройте ворота вашего дома и никого не выпускайте из него. Я еду к Валланду и, если смогу, вернусь вместе с ним к вам на помощь». Беатриса два раза прочитала эту записку, вся комната, казалось, кружилась вокруг нее, в глазах ее потемнело. Громкая, веселая музыка, яркие огни, оживленный говор — все это сразу приняло другой отпечаток в ее глазах. Другая на ее месте приняла бы все за шутку и стала бы показывать гостям записку герцога, но она слишком долго жила среди итальянцев и слишком хорошо знала все, что происходит в городе, чтобы усомниться в истине того, что ей писали. Кроме того, Джиованни Галла пять дней тому назад еще умолял ее покинуть, как можно скорее, Верону и поселиться в Риме, где она была бы в полной безопасности. Да, Джиованни оказался прав, и она не могла теперь не согласиться с ним, но в эту минуту до сознания ее долетел голос одного из епископов, говорившего ей что-то, и, сделав над собой усилие, она снова приняла участие в общем разговоре, который вертелся вокруг предстоящей новой эры примирения Италии с Францией. Беатриса успевала поговорить со всеми: с художниками она говорила о живописи, с артистами о музыке и операх, с простыми смертными о самых обычных вещах. И все это время ее не покидала ужасная мысль о готовящемся погроме: неужели, — думала она, — всем этим людям, собравшимся под кровлей ее дома, суждено погибнуть, не выходя из него? Неужели все ее жертвы: ее бегство, ее приезд сюда — все это напрасно, и он, любимый ею человек, проведет эту ночь в доме Пезаро? Неужели ниоткуда нельзя ждать помощи? Неужели нигде не было спасения?

— Синьор, — сказала она, обращаясь наконец к епископу, — мой друг, герцог Верденский, прислал мне очень грустное и тревожное известие. Будьте добры, потрудитесь позвонить, чтобы ко мне явился мой доверенный слуга, Джиованни Галла.

Любезный епископ сейчас же распорядился послать одного из слуг за Джиованни, а между тем гости все прибывали и прибывали, так что казалось, что даже в такой огромной комнате, как эта галерея картин, не хватит места для всех присутствующих. Но Джиованни не показывался, Беатриса заметила, кроме того, еще, что в комнате было гораздо меньше слуг, чем раньше, а те, которые еще находились тут, старались избегать ее и как бы знали что-то о готовящихся ужасах. В это время вернулся посланный и сообщил следующее:

— Джиованни нет дома, — сказал он.

Несчастный в это время лежал без чувств в подвалах дворца, о чем, конечно, не могла знать маркиза.

— Джиованни нет дома, но ведь этого не может быть. Прошу вас прислать его ко мне, как только он вернется, — сказала Беатриса неуверенным тоном.

Слуга удалился с видимой поспешностью, а так как толпа все прибывала и добраться до нее было почти невозможно, маркиза попросила одного из близстоящих дать ей руку, чтобы она могла обойти комнату и поговорить со всеми; все расступались перед ней, и каждый старался сказать ей хотя бы одно только слово. О своих собственных чувствах она в эту минуту и не думала совсем. Опасность, угрожавшая ей, была так велика, что она могла обращать внимание только на пустяки, стараясь не думать о главном. В душе она невольно спрашивала себя, кому бы она могла настолько довериться, чтобы показать полученное письмо, и в то же время внимательно разглядывала какую-нибудь розу в вазе, пуговицы на рукавах или брильянты на чьей-нибудь шее. Она слышала и запоминала каждое слово, сказанное ей. Кто-то из присутствующих спросил ее, где находится теперь Вильтар; это имя заставило усиленнее забиться ее сердце. Она хорошо понимала, что именно ему она обязана теми ужасами, которые произойдут в эту ночь. Она не могла простить ему, зная, что не будь его и его советов, наверное, Гастон и она не очутились бы теперь в Вероне.

Она прошла, между тем, всю картинную галерею, миновала несколько комнат поменьше и наконец очутилась в гостиной, выходившей на юг, где вдали виднелись горы и у ног расстилалась долина. Сюда успели проникнуть еще очень немногие, и только в отдельных углах виднелись уединенные парочки, удалившиеся сюда, чтобы поговорить на свободе. Музыка и шум голосов из картинной галереи долетали сюда чуть слышно. Этот переход от духоты и шума в прохладную спокойную атмосферу благодетельным образом подействовал на маркизу, она сразу ободрилась и даже решила про себя, что, может быть, опасность совсем не так велика и существует только в воображении герцога, слишком поспешно покинувшего Верону. Она решилась даже заговорить теперь об этом с епископом и показала ему записку, которую все еще держала в руке.

— Наш общий друг, герцог Верденский, — заметила она, — решил, что лучше провести эту ночь в Падуе, чем в Вероне, впрочем, не только он один находит, что пребывание в Вероне не особенно приятно в настоящее время.

— Напрасно вы так думаете, маркиза, — ответил дипломат-епископ, — я уверен, что среди нас герцог был бы в большей безопасности, чем в Падуе. Впрочем, французов трудно заставить верить в это, — прибавил он, как бы оправдываясь.

— Они верят только в собственные доблести: мы, итальянцы, по крайней мере, откровенны, мы сознаем свои недостатки и не скрываем их. Но французы — эгоистичная нация, и мы приносимся в жертву их тщеславию. Я не удивляюсь тому, что наш народ теряет терпение. Разве найдется другая нация, которая терпела бы так долго и покорно подобное ярмо? Вы, к которому так часто прибегает народ в своей нужде, должны все это знать лучше меня. Я прекрасно понимаю опасения, наполняющие вашу душу, хотя вы стараетесь скрыть их от меня.

Говоря это, она внимательно и зорко следила за своим собеседником, но епископ, добродушный, мирный старичок, молившийся каждый день за своих врагов, ответил ей совершенно просто:

— Я не сомневаюсь в своем народе. Все, что он терпит, он претерпевает, покоряясь воле Господней. Мы отдаем кесарю кесарево, но наша родина дорога нам, и ради нее мы жертвуем собою. Если ваш друг герцог испугался жителей Вероны, то он — большой трус, маркиза. Впрочем, вы, вероятно, только пошутили, говоря о нем.

— Нет, я не шучу, ведь вы читали записку, он пишет, чтобы я заперла ворота своего дома и никого бы не выпускала из них, так как он опасается за безопасность тех, кто посетил меня сегодня. Как вы видите, записка написана совсем не в шутливом тоне, и вы можете себе представить, что я испытывала, читая ее.

Она остановилась и прислонилась к мраморной колонне, лицо ее было так же бледно, как этот мрамор, а на душе было тяжело до слез. Почему она рассказала обо всем этому человеку, когда решила сама ничего не говорить никому, она и сама не знала. Но она не могла скрывать в себе эту тайну, она должна была поделиться ею с кем-нибудь, иначе она сломилась бы под тяжестью ее. Епископ смотрел на нее. уверенный, что она все еще шутит, и наконец заговорил нерешительно:

— По-моему, маркиза, — сказал он, — если герцог писал все это серьезно, он с ума сошел, простите меня за откровенность. Если что и случится здесь в городе, то это произойдет, конечно, не в Бернезском дворце и при этом не пострадают беззащитные люди. Я сам отвечаю за это. Ведь недаром я в продолжение пятнадцати лет был священником в церкви св. Афанасия, прежде чем я сделался епископом. И поэтому верьте тому, что я знаю тех, о ком говорю. Я знаю, что они — живые, страстные люди, да иначе они и не были бы итальянцами, но герцог судит о нас по своим соотечественникам. Ведь это — не Париж, и нам не надо убивать ни короля, ни королевы. По-моему, запереть ворота — это значит нанести оскорбление всем вашим гостям. Герцог — трус, и ему действительно надо армию из Падуи, чтобы защитить его.

Он был так уверен в том, что говорил, что даже рассмеялся, и минуту оба стояли молча друг против друга: маркиза — бледная и трепещущая, а епископ — уверенный и спокойный. Хотя она готова была, как утопающий, схватиться за соломину, в душе ее еще не рассеялись все сомнения, она чувствовала, какая ответственность лежит на ней по отношению к тем, кто находился в данную минуту в ее доме, и ужас сковывал ее члены при мысли об опасности, грозившей ей.