Со стороны улицы Клиши угадывалась жизнь, и Норбер Монд, прижавшись пылающим лбом к стеклу, чувствовал, как его охватывает дрожь. Позади царила глубокая, полная, пугающая тишина. Знакомый особняк, привычные комнаты, предметы, которые он видел изо дня в день, все они — он это чувствовал — жили угрожающей и страшно неподвижной жизнью. Даже воздух казался живым, таил в себе угрозу.
Черный призрачный мир сжимал его, стараясь любой ценой удержать, помешать ему уйти, узнать другую жизнь.
И тут прошла женщина. Он видел лишь черный силуэт, зонтик. Подобрав платье, она быстро шла по блестевшему от воды тротуару, потом повернула на углу улицы, и его охватило желание бежать, вырваться из дома; казалось, он, пусть даже с огромным трудом, еще может это сделать и тогда, выбравшись наружу, будет спасен.
Его подмывало сорваться с места, броситься сломя голову в поток жизни, несущийся мимо застывшего дома.
Норбер вздрогнул: в темноте бесшумно отворилась дверь. От страха он чуть не закричал и уже открыл было рот, но нежный голос чуть слышно спросил:
— Спишь?
В тот день у него еще был выбор, но он упустил свой час.
И снова упустит его, намного позже, когда будет женат первый раз.
Удивительно сладостно и одновременно страшно думать об этом теперь, когда он наконец совершил то, на что уже давно решился.
Тогда ему было тридцать два года. Он выглядел точно так же, как сейчас, может, чуть полнее: его еще в школе прозвали Булочкой! Однако рохлей он не был.
Было воскресенье. Опять воскресенье, но, насколько он помнил, — в начале зимы, в самые темные дни, когда больше чувствуется осень, чем приближение весны.
Почему в тот раз дом на улице Балю был пуст? Слуги куда-то ушли. Очевидно, было воскресенье. Но Тереза, его жена, такая хрупкая на вид, такая искренняя? Она-то что…
Дети, и сын, и дочь, болели. Нет, только пятилетняя дочь, у нее случился коклюш. Алену едва исполнился год, и в то время у него, что бы он ни съел, начиналась рвота.
И все же их мать ушла. Не важно под каким предлогом. Тогда ей верили безусловно, и уж никто не подозревал, что… Короче, он был один. Еще не совсем стемнело. Подмораживало. Не только дом, но и весь Париж с проезжающими где-то вдалеке машинами казался пустынным. Малышка кашляла. Время от времени ей надо было давать ложку сиропа — бутылка стояла на камине; Норбер и сейчас мог безошибочно указать где.
Накануне, даже в тот день утром, даже час назад он еще обожал и жену, и детей.
Сумерки пеплом затягивали дом, а Норбер так и не включал свет, расхаживая взад-вперед и все время возвращаясь к окну, задернутому гипюром в цветочек. И с навязчивой точностью познавал новое ощущение — клетчатое плетение гипюра между лбом и прохладой стекла.
Вдруг, глядя на мужчину в зеленоватом пальто, который зажигал на улице единственный газовый фонарь в поле зрения Норбера, ему стало все безразлично; дочь кашляла, но он даже не обернулся; ребенка в кроватке, может быть, рвало, а он смотрел на уходящего мужчину и чувствовал, как его самого тянет вперед, как ему тоже непреодолимо хочется куда-нибудь идти…
Идти куда глаза глядят!
Неизвестно зачем, возможно с мыслью исчезнуть, он спустился к себе в кабинет. Долго, словно оторопев, неподвижно стоял на одном месте, пока не вздрогнул от крика: знавшая его с рождения кухарка — теперь она уже умерла — еще в шляпке, с замерзшими в митенках руками, надсаживалась:
— Вы что, оглохли? Не слышите, как надрывается малышка?
И вот сейчас Монд шел по улице. Чуть ли не с ужасом он смотрел на прохожих, которые задевали его, на темные, спутывающиеся в бесконечности улицы, полные незримой жизнью.
Около площади Бастилии Монд перекусил — помнится, он пересек наискось Вогезскую площадь — в маленьком ресторанчике с бумажными салфетками на мраморных столиках.
— Завтра!
Потом прогулялся вдоль Сены. В этом он тоже непроизвольно выполнил давным-давно установленный ритуал.
Но еще оставались стыдливость, неловкость. Он действительно был новичок. Чтобы сделать все правильно, чтобы дойти до конца, ему следовало спуститься по каменной лестнице к воде. Каждый раз, переезжая утром через Сену, он бросал взгляд под мосты, чтобы оживить старое воспоминание еще тех времен, когда учился в коллеже Станислава и для прогулки ходил туда пешком; под Новым мостом он увидел двух стариков неопределенного возраста, всклокоченных, грязных, словно неухоженные статуи; они сидели на груде камней, один жевал хлеб, другой обматывал ноги полотняной тряпкой.
Монд не знал, который час. И ни разу не задумался об этом с тех пор, как вышел из банка. Улицы опустели. Автобусы проходили все реже. Потом появились толпы людей, которые громко разговаривали — должно быть, из театров и кино повалила публика.
По его понятиям, ему следовало найти какую-нибудь простенькую гостиницу вроде той, что он видел возле Вогезской площади. Но он еще не решался. Из-за своего костюма, из-за трехсот тысяч франков.
Около бульвара Сен-Мишель он вошел в скромный, но приличный дом. Пахло едой. Ночной портье в домашних туфлях долго перебирал ключи, прежде чем вручил один из них постояльцу.
— Пятый этаж. Вторая дверь. Постарайтесь не шуметь.
Впервые, в сорок восемь лет, словно сделав себе подарок на день рождения, о котором никто не вспомнил, он оказался совсем один, правда еще не став человеком улицы.
Его никогда не покидал страх кого-нибудь обидеть, оказаться не на своем месте. Нет, не из робости. Себя самого он не стеснялся, он стеснялся смутить других.
Вот уже минут десять он бродил вокруг узкого дома, найти который не составило большого труда. Светило солнце, благоухающее съестное, переполнив мясные и молочные, выплеснулось на тротуар, и пробираться сквозь толпу домашних хозяек и торговцев, которыми кишел рынок на улице Бюси, было нелегко.
Время от времени инстинктивным движением, которого он и сам стыдился, г-н Монд ощупывал карманы, чтобы убедиться, не украдены ли деньги. А кстати, как он поведет себя, если вдруг придется переодеваться при посторонних? Вопрос занимал его какое-то время, однако он нашел решение-бумага и бечевка. С бумагой все просто: достаточно купить газеты в любом киоске. Но не глупо ли покупать целый моток бечевки, когда нужен лишь небольшой кусок?
Именно это он и сделал. Еще пришлось долго идти по кварталу, где продавали только продукты, пока наконец не встретился писчебумажный магазин.
Доставать деньги при всех Монд не мог, поэтому зашел в бистро, заказал кофе, спустился в туалет. Туалет находился в подвале, рядом с бутылками; дверь не закрывалась. Это было узенькое — плечи касались стен помещеньице с серой цементной дырой в полу.
Монд завернул деньги в газету, накрепко перевязал бечевкой, остатки бумаги и веревки бросил в дыру, а когда спустил воду, она брызнула с такой силой, что замочила ботинки и обрызгала брюки.
Кофе он так и не выпил. Сознавая, что вид у него виноватый, вернулся, чтобы проверить, не следит ли за ним владелец заведения.
Потом он направился к узкому дому с голубым фасадом и надписью жирными черными буквами:
Прокат и продажа одежды.
— Вы знаете, что делает Жозеф с одеждой, которую вы ему отдаете? довольно неприязненно заметила ему однажды жена. — Он перепродает ее на улице Бюси: вы же отдаете ему почти новые вещи.
Она преувеличивала. Всегда преувеличивала. Она страдала, когда деньги транжирились.
— Не понимаю, к чему эта благотворительность: мы ему платим, и платим хорошо, даже намного больше, чем он заслуживает.
Он вошел. Маленький человек, с виду армянин, встретил его, вопреки ожиданиям, без всякого удивления. Заикаясь, г-н Монд спросил:
— Мне бы костюм, простенький, неброский… Не знаю, понимаете ли вы, что я имею в виду?
— Что-нибудь все-таки приличное? Если бы он осмелился, то сказал:
— Обычный костюм, как у всех.
По всему дому, во всех комнатах висела разная одежда, в особенности фраки, костюмы для верховой езды и даже два полицейских мундира. — Ткань потемнее, да? Не очень новый?