Марийка поднялась у стола:

— Что же делать-то?

— Мало ли работы в доме!

— Да какой?

— Тебе все укажи! Сама видеть должна! — Он понизил голос. — Рано своевольничать стала. Рано.

Марийка порывисто двинулась в сторону свекра.

— Это я-то?

— На! На! — Ерофей Кузьмич тоже подался к снохе. — Выдирай глаза! Вот она, ваша логовская породка. Вам только…

— Хозяин, будет тебе… — просяще перебил его Лозневой.

— Что будет? Я здесь кто?

— Нельзя же, нехорошо…

Марийка отошла к окну и, поправив полушалок на плечах, глянула поверх цветов на улицу. Подмораживало. Небо прояснилось, начинало светиться ровной морозной синевой. Над деревней кружились голуби.

Ерофей Кузьмич присел у стола.

— Ну, а вы как? Значит, полегчало?

— Живем! — уклончиво ответил Лозневой.

— А вот как вы, товарищи военные, думаете: мне, скажем, жить тоже хочется? — Ерофей Кузьмич оперся ладонями о колени. — Так, правильно. А с меня вскорости голову снимут! Оно и жизнь теперь такая, что ломаного гроша не стоит, а вот привык к ней и не хочется еще в могилу. Старею, а неохота. Все хотелось дожить до хороших времен, да не придется, видно…

— А что случилось? — спросил Лозневой.

— Вон подмораживает, — Ерофей Кузьмич кивнул на окно, у которого стояла Марийка. — Теперь жди немца! Особо после этого пожара. А придет мне первому голову снимет. Первому! Всей деревне известно, что вы у меня живете, а народ у нас такой… Я вам слова, сами знаете, не говорил: держал, кормил, всем снабжал, пока можно. Свои ведь люди: крови не родной, а души одной. Ну, а теперь и не знаю, что делать. По совести скажу: боюсь! Если бы вы тайно заявились ко мне, пошел бы на риск, стал бы прятать. А тут — явное дело! Я уже хожу по деревне да все поглядываю, на какой березе висеть буду. Вот подумайте, как быть.

— Мы уйдем, хозяин, — неожиданно и решительно заявил Костя. — Живи себе спокойно.

— Не гоню, а подумать надо, — сказал Ерофей Кузьмич. — Меня вздернут на березе — ладно! А вас-то, думаете, помилуют? Об вас же думаю. Вам теперь один расчет — жить тайно. Как хотите, а выдадут вас тут, в деревне. Найдутся такие. Вот, подумайте!

Хозяин поднялся и, не дожидаясь окончательного решения неугодных ему квартирантов, вышел из горницы.

Марийка тут же оторвалась от окна. Она быстро подошла к Лозневому и Косте, встала перед ними совсем близко и, оглянувшись на дверь, сказала горячим шепотом:

— Уходите! Уходите в партизаны!

— В п-партизаны? — Костя схватил Марийку за руку. — А где они? Где?

— Я не знаю где, — зашептала Марийка, боясь, что вновь откроется дверь горницы. — Этого я не знаю. Но я вас сведу к одному человеку, а он туда, к ним… — Она махнула рукой на окно. — Он оттуда.

XV

Повсюду вокруг Ольховки были испорчены мельницы. Пришлось делать ручные, шорох их небольших жерновов с утра до вечера слышался почти в каждом доме. У Лопуховых мельница находилась в кладовке. Здесь всегда держались легкие сумерки. У одной стены стоял ларь для муки, у другой разные кадки и решета с калиной, под потолком висели пучки мочала и льна, связки степной полынки и богородицыной травы. В углах кладовки, в спокойной темени, вольготно промышляли мыши, и, даже когда шумела мельница, часто раздавался их писк.

Увидев, что в желобке опять иссякает струйка муки, Костя с раздражением, чего не замечалось за ним раньше, сказал Лозневому:

— Досыпьте еще!

— Погоди, Костя. Отдохни.

— Чертова работка! Подавился бы он этой мукой! — Костя сплюнул. Жила, сукин сын!

— А я тебе говорю: все они такие.

— С тридцатого года не видел таких. — Костя склонился на ларь. — Нет, не могу!

— Устал? Скоро ты. Ладно, я покручу.

— Жить я так не могу! — пояснил Костя.

— Слушай, дорогой, — Лозневой тоже склонился на ларь. — Ты никогда не был таким. Почему ты не можешь так жить?

— А какая тут жизнь?

За ларем послышалась возня и писк мышей. Когда они утихли. Костя досказал:

— Как у этих вот мышей. Чем лучше?

Лозневой схватил Костю за руку.

— Будет! Давай молоть!

Костя засыпал в мельницу зерно, Лозневой начал крутить, — зашумел жернов, из желобка потекла теплая струйка муки.

— Стойте! Не могу! — сказал Костя и, облокотясь о мельницу, спросил тихо: — Как вы надумали, а? Идти?

— В партизаны?

— Да.

— Слушай, Костя. — И Лозневой взял Костю за плечи, поставил прямо перед собой. — Ты мне скажи, дорогой: что мы вчера мололи?

— Пшеницу.

— А сегодня?

— Ну, рожь…

— А все получается мука! — Лозневой тряхнул Костю за плечи, заставляя улыбнуться. — Понял, дружище?

— Все п-перемелется? А скоро ли?

— Может, и не скоро. Кто знает. Надо пережить это время, пусть даже как мыши. Сейчас одно известно: немцы под самой Москвой. Вон где!

— Значит, не скоро, — определил Костя. — Пока наши соберутся с силой да дойдут сюда… Это долго будет молоться, как вот на нашей мельнице.

— А может, и недолго! Вряд ли, Костя, наши соберутся с силой. Где она?

В небольшое окошечко, до половины завешенное пучками сухих трав, врывалась полоса неяркого осеннего света. Он освещал лицо Кости. Лозневой заметил, как на его светлом ребячьем лице вдруг обозначились твердые мужские черты.

— Что же будет? — спросил он тихо.

Лозневого удивила такая резкая перемена в лице Кости. Теперь он совсем не был похож на того паренька-вестового, что выполнял его приказы с ребячьей готовностью и расторопностью.

— Что же будет? — повторил Костя еще тише.

— Что? Разобьют нас немцы — вот и все!

— Нас?

— Вот возьмут Москву — и дух из нас вон!

Костя крепко, по-мужски сжал похолодевшие губы. Несколько секунд смотрел на Лозневого не отрываясь, даже ресницы не вздрагивали. Потом спросил:

— Вы всегда думали, когда отступали… об этом?

— Да, об этом, — сознался Лозневой.

Все так же недвижимо смотря на Лозневого, Костя вдруг с непривычной для себя бешеной силой ударил его кулаком под ребра. Не ожидая удара, вскрикнув, Лозневой опрокинулся на решета с калиной. Рыча, как волчонок, Костя бросился на бывшего комбата и вцепился ему в горло. Они долго и остервенело бились в кладовке, гремя кадками, пустыми ведрами, корытами и разной домашней рухлядью.

XVI

Взглянешь на иной спутанный моток ниток — и на первый взгляд покажется: распутать его — пустое дело. Но потянешь за одну нитку — моток запутывается еще больше, потянешь за другую — и вдруг становится ясно, что его уже не распутать никогда.

Вот такой же запутанной была и жизнь Лозневого.

Отец очень любил и баловал Владимира — единственного сына. Как и всем родителям, землемеру Михаилу Александровичу Лозневому всегда казалось, что его сын, во всех отношениях незаурядный малый, рожден для больших дел. Восторженное и даже поэтическое воображение Михаила Александровича всегда рисовало для него прекрасное будущее. Показывая гостям нелюдимого, худенького и большеносого мальчика с белесым чубиком, он всегда восклицал с гордостью:

— Видите, каков орел? Смею уверить, что его удел — не мой удел! — И ласково трогал сына за чуб. — Большой будет человек! Верно, Вовик, а?

— Да, папа, — четко отвечал Вовик.

А гости, конечно, не скупились на похвалы:

— Чудесный мальчик! Какой взгляд!

— Да, сразу видно — умен!

С детства привыкнув думать высокомерно о своем будущем, Владимир Лозневой боялся только одного — повредить своей карьере неудачным выбором профессии. За первый учебный год в Казанском университете он переменил три факультета и наконец понял, что его не прельщает перспектива жить всегда как бродяга и разведывать недра в нелюдимых местах, всю жизнь рассказывать ребятам сказку о яблоке, которое привело Ньютона к великому открытию, или дни и ночи колдовать над кислотами в химической лаборатории. Все это слишком мелко для него. Занятый поисками своего призвания, Лозневой занимался, конечно, кое-как, и дело кончилось тем, что в конце года его исключили из университета.