Наивный дельфин, ничего не понимавший, кроме того, что Татьяна была существом добрым и безотказным, попался в ее сети, безумно влюбился в жрицу подвала, и в результате у него выросли ноги. На этом метаморфоза его не завершилась - у дельфина вскоре прорезался человеческий голос, правда, писклявый и невзрачный, но вполне достаточный для того, чтобы объясниться и попросить руки Татьяны. В руке этой щедрой она не отказала, и вскоре вся наша ватага художников и редакторы - весь издательский коллектив гулял на свадьбе, которую отгрохали с шумом и помпой в мансардах на Сиреневом бульваре. Столы были накрыты сразу в трех мастерских. Татьяна вырядилась в белое шелковое кимоно, расписанное красными драконами, была она великолепна, подпила и бузила, теша в последний раз сердца друзей, и все целовали ее, кричали "горько", нанесли подарков. Сам главный, правда, не осчастливил своим присутствием свадебного пира, но прислал громадный малиновый адрес с текстом поздравления, как всегда блещущим остроумием, в котором, в частности, говорилось о "выдающейся и милосердной роли Татьяны Поломарчук, ныне Нашивочкиной, в деле развития отечественного плакатного искусства". На свадьбе, которая шла в трех разных комнатах, было, казалось, три невесты - и вовсе не было жениха, настолько незначительной оказалась его роль на собственном празднестве бракосочетания. Нашивочкин, совершенно не приученный пить, окосел после первой же рюмки, а после второй уснул за столом, приложившись щекою к блюду с холодной осетриной, и его торжественно унесли четыре бородача на антресоли, где и положили на диван.

Женившись, Нашивочкин сильно переменился. Он стал весьма вальяжным, как-то незаметно выросли у него длинные кудри, завел он небольшую бородку с усами, а вскоре, к моему великому удивлению, его ввели в состав редколлегии и одновременно сделали членом художественного совета. Он уже поговаривал наедине со мною о своем желании вступить в Союз художников, ни словом, кстати, не упомянув того, что пользуется моим училищным дипломом, довольно грубо подделанным. Жена его больше у нас не работала, вообще бросила всякую работу, ибо Нашивочкин зарабатывал теперь весьма прилично: помимо издательства местом приложения его сил стал художественный комбинат, где бывший дельфин, освоив станковую живопись, стал писать картины на морские темы. Жил он пока в старой квартире жены, вместе с тещей, но в списке очередников на получение жилплощади Нашивочкин стоял в числе первых.

Теперь узнать в нем дельфина было совершенно невозможно, это был плотный, белотелый человек среднего роста с мягкими, несколько неуклюжими манерами добродушного увальня, склонного к полноте, но весьма расторопный и исполнительный, один из самых надежных плакатистов издательства. Кузанов наш, как и всякий деспот, заводил возле себя фаворитов, которых время от времени менял, и Нашивочкин вскоре стал одним из любимейших; по десять раз в продолжение совета главный обращался к нему с вопросами, просил высказать свое мнение, и при ответах Семена Никодимовича, произносимых тонким, слегка хрюкающим голосом, Павел Эдуардович окидывал стол совета просветленным взором, не скрывая того, как он счастлив выслушать единственно разумное мнение среди моря абсолютной чепухи. А этот простак весь вытягивался, как бравый солдат Швейк, выпячивал грудь и ел начальство глазами. Словом, вписался, удачно вписался дельфин в новую среду, и я теперь часто вспоминал тот пророческий каламбур, который был произнесен всеведущим Кузановым в первый день появления Нашивочкина: "Тогда, чур, будет мой".

По отношению ко мне он стал проявлять большую сдержанность, в особенности после того, как года два спустя его сделали заведующим производственным цехом, в сущности заместителем директора; производственный цех был в издательстве наиважнейшим местом, его заведующий становился одной из решающих фигур в нашем деле. В общении со мною он стал всячески избегать проявлений малейшей фамильярности и больше не обращался ко мне на праязыке нашего звериного мира, а когда я позволял себе что-нибудь говорить ему на незвучащем эсперанто, Нашивочкин делал вид, что не понимает. Разговоры наши происходили теперь примерно следующим образом.

- Уважаемый ...ий, вы опять пропустили в плакате номер семь тысяч четыреста шесть пять цветов вместо четырех, - говорил он, развалившись в своем кресле и не предлагая мне даже сесть. - Это уже третий случай за квартал.

- Я объясню вам, Семен Никодимович, чем это было вызвано, - отвечал я, почтительно потупившись. - Художник добился необычайного цветового решения именно благодаря пяти цветам. Убрать хоть один значило бы погубить весь эффект.

- Послушайте, кому это вы говорите? - строго взирал на меня Нашивочкин. Я сам художник и прекрасно знаю, что и в четыре цвета можно добиться какого хочешь эффекта.

"Какой ты, к черту, художник, сэр, - язвительно говорил я - не вслух, разумеется. - Ты дельфин-самоучка, который обнаглел настолько, что уже смеешь поучать настоящих художников".

- Прошу не нарушать установленной технологии! - повышал свой писклявый голос заведующий, и в приемной у секретарши переставала стучать машинка.

"Были времена, когда я учил тебя рисовать простое яблоко, - напоминал я, и ты пыхтел, как усердный поросенок. А теперь хочешь испортить замечательную работу одного из самых талантливых художников, за кем я ухаживаю, как за девушкой, чтобы он только работал у нас, не ушел бы на сторону".

- Семен Никодимович, дорогой, но художник не соглашается, он настаивает, и, в сущности, он прав, потому что работа сама за себя говорит, - вежливо отвечаю я вслух. - Ведь должны же мы учитывать ценность творческих находок, Семен Никодимович.

- Что?! - взвивается Нашивочкин из-за стола. - Настаивает? Не соглашается? Это кто настаивает? Кто у кого должен идти на поводу, вы у него или он у вас? Кто из вас редактор, я спрашиваю?

"Я редактор, а ты рыло дельфинье, - в сердцах отвечаю я, безмолвно стоя перед ним. - Забыл, как бегал по Москве без штанов и жрал из пакета мороженых хеков? А портить хорошую работу я тебе все равно не дам, хоть ты лопни. Литвягин просидел над нею три месяца, а не три дня, как ты над своей последней халтурой".