Всего несколько дней я прожил у моря, и вот уже поезд увозил меня из Батуми. За окном мелькали пирамиды кипарисов и бронзовые, точно кованые сосны — так много деревьев, что не видно домов: улицы — как зелёные тоннели. Я проезжал порт, где под кранами стояли огромные корабли, проезжал пляж, и поезд шёл у кромки воды. Казалось, ещё немного — и волны затопят вагон, но они только перекатывались через камни и ползли назад, сине-зелёные, с белыми вспышками пены. Поезд проходил мимо волнолома, и я, высунувшись из окна, махал рукой Алёнке и Генке, которые изо всех сил бежали за составом и тоже махали мне руками. Их догнал Курортник, увидел меня, виновато завилял хвостом — извинялся, что запоздал проводить. Так и бежали они втроём. Курортник лаял, а Генка с Алёнкой улыбались и что-то кричали мне — так и не смог разобрать что. Кончился волнолом, а они бежали по мелководью, вспугивая чаек, поднимая тучу брызг. Они бежали и когда поезд, прибавив хода, повернул и начал отдаляться от моря.
Дома у меня на окне лежат Генкин высушенный морской конёк, Алёнкины голыши и ракушка и множество её бумажных денег. Когда я смотрю на эти вещи, меня сильно тянет туда, к морю. Я достаю удочку, начинаю укладывать чемодан. «Потрачу-ка я своё богатство», — бормочу я и рассовываю Алёнкин миллион по карманам.
БЕЛЫЙ И ЧЁРНЫЙ
Тот поселок расположен на склоне холма, у подножия гор, вершины которых теряются в дымке. К посёлку плотной массой подступают леса. До райцентра, где работает большинство посельчан, около пятидесяти километров, но дорога хорошая, усыпанная щебёнкой и гравием. В ненастье над посёлком, зацепившись за горы, подолгу висят грузные облака, зато в солнечные дни меж домов тянет ветерок и остро пахнет хвоей и сосновой смолой.
Первым в посёлке появился Белый, молодой длинноногий пёс с ввалившимися боками, весь в колючках, со сбитыми лапами. Он был белой масти, с жёлтой подпалиной на левом ухе, один глаз зеленовато-коричневый, другой — голубой, почти прозрачный. Эти разноцветные глаза придавали ему выражение какого-то невинного целомудрия. Позднее, когда он прижился в посёлке, все заметили его застенчивость в общении с людьми и робкое почтение в общении с местными собаками.
Никто толком не знал, откуда он взялся. Одни говорили, прибежал из райцентра, другие — из соседнего посёлка, находящегося по ту сторону гор. Первые дни Белый, словно загнанный насторожённый отшельник, обитал на окраине посёлка, в кустах, только изредка вкрадчиво подходил к домам, жалобно скулил, несмело гавкал. Случалось, ему выносили какие-нибудь объедки, но чаще прогоняли — у всех были свои собаки и много другой живности.
С наступлением осенних холодов Белый облюбовал себе под конуру огромный дощатый ящик около заброшенного склада. Ящик валялся за высоким глухим забором и был надёжным укрытием в непогоду.
Около склада находился дом бывшего сторожа Михалыча. За свою долгую жизнь Михалыч так и не обзавёлся семьёй, не устроил быт, даже обедал в поселковой столовой. Он вёл скрытно-раздумчивый образ жизни философа, брал книги в библиотеке райцентра, втайне от всех писал и посылал в городскую газету фенологические наблюдения, но их всегда возвращали. Эти наблюдения Михалыч излагал в форме размышлений. «Возьмите любой куст, — писал он. — В нём заключается весь мир. В нём полно разных букашек, и у них своя вражда и своя дружба. И любовь и война. У них всё, как у нас. И страсти и трагедии…»
— Живу по-пиратски, но много размышляю, — шутливо-загадочно говорил Михалыч. — Людям, которые ездят на работу с семи часов до пяти всю жизнь, чтобы только дожить до пенсии, меня не понять.
Его и в самом деле считали чудаковатым.
— Ясное дело, он-то заработал себе пенсию, — говорил шофёр Коля с ядовитой улыбочкой. — Да и разве ж он работал? Сидел, покуривал на солнышке. Устроил себе вечные каникулы.
Михалыч начал подкармливать Белого, и как-то незаметно они сдружились. Во время затяжных дождей Михалыч пускал собаку в дом и, прихлёбывая чай, подолгу беседовал с ней.
И пёс внимательно слушал своего покровителя.
— Ну что, Белый, намыкался уже, поди? Эх ты, бедолага. Вот так твои собратья шастают по посёлкам, всё ищут себе хозяина, не знают, к кому прильнуть, кому служить, а их гоняют отовсюду. Вот и дичает ваш брат, и шастает возле посёлков, жмётся к жилью… Народ-то какой пошёл. Не до вас. Все норовят устроиться получше, подзаработать побольше, забивают дома добром, точно всё в гроб возьмут. А жизнь-то, она ведь короткая штука, и оставляем-то мы после себя не вещи и деньги, пропади они пропадом, а память о себе и дела наши добрые.
Пёс сидел около ног Михалыча, смотрел ему в глаза, ловил каждое слово, то вскрикивал, топтался на месте и, отчаянно виляя хвостом, улыбался, то замирал, и в его разноцветных глазах появлялись слёзы.
— Ну, ну, не плачь, — теребил собаку за загривок Михалыч. — Не дам тебя в обиду.
Освоившись у Михалыча, Белый окреп, раны на его лапах затянулись. Он раздался в груди, стал держаться уверенней. Случалось даже, облаивал прохожих, давая понять, что на складе появилась охрана.
Белый сильно привязался к Михалычу. С утра сидел на крыльце и прислушивался, когда тот проснётся, а заслышав шаги и кашель, начинал вертеться и радостно поскуливать.
Михалыч открывал дверь, гладил пса, шёл в сарай за дровами. Белый забегал вперёд, подпрыгивал и весь сиял от счастья. После завтрака Михалыч доставал рюкзак, брал ведро — собирался в лес за грибами и орехами. Заметив эти сборы, Белый нетерпеливо вглядывался в лицо Михалыча, так и пытался выяснить, возьмёт он его с собой или нет?
— Ладно уж, возьму, куда от тебя денешься, — успокаивал его Михалыч, прекрасно понимая, что с собакой в лесу и спокойней и веселей.
В полдень Михалыч ходил на почту, потом в столовую, и пёс всюду его сопровождал. Со временем Белый так изучил Михалыча, что угадывал его настроение, перенял кое-какие его черты, и даже подражал его походке. Но ближе к зиме Белый внезапно исчез.
— Думается, загребли твоего пса, — как-то обронил Михалычу шофёр Коля. — Намедни фургон ловцов катал по окрестности. И правильно. Надобно отлавливать одичавших псов. Нечего заразу всякую разносить. Они ж вяжутся с лисицами, а у тех чума, лишай.
Коля слыл бесстрашным мужчиной, поскольку водил свой «газик» на бешеной скорости, входил в столовую, толкая дверь ногой, и сразу заслонял собой всё; говорил зычно, с присвистом. Он был безвозрастный, суетливый, с безумными глазами и гнусной, жуликоватой улыбочкой. Коля носил вызывающе яркие рубашки и галифе.
— Они, ловцы, щас демонстрируют новое изобретение, — возвестил Коля с довольной улыбочкой. — Душегубку. Вывели выхлопную трубу в фургон и, пока катят в райцентр, травят собак газом. Быстро — раз, два и готово.
— Дурак ты, — буркнул Михалыч, брезгливо поджав губы. Потом постоял в раздумье, осмысливая изощрённо-агрессивные методы убийства животных, и заспешил к автобусу, проклиная «разных, начисто лишённых жалости».
— Сердобольный больно! — крикнул ему вслед Коля в лихорадочном возбуждении.
Действительно, через равные промежутки времени в посёлок наезжали собаколовы. Дико преувеличивая количество бродячих собак, высокие инстанции давали предписание об их отлове.
Михалыч приехал в райцентр на живодёрню.
— Ежели собака с ошейником, ждём хозяев три дня, а ежели без ошейника, убиваем сразу, — возвестил Михалычу мужик с оплывшим лицом. Поди в загон, там вчерась привезли новую партию, небось сортируют. Там есть пара белых. Может, один твой кобель, — отчеканил мужик с каким-то ожесточением, точно собаки были его заклятыми врагами.
В загоне было много собак. Предчувствуя казнь, одни из них в страхе жались к углам и тяжело дышали, высунув языки, другие стояли, обречённо понурив головы, и только судорожно сглатывали, третьи в смятении и отчаянии бросались на решётку. У всех собак на шеях зияли кровоподтёки от щипцов собаколовов. Некоторые поджимали перебитые лапы, а один пёс корчился в предсмертных судорогах. Белой масти были только две низкорослые дворняжки. Михалыч смотрел на собак, и его сердце сжималось от человеческой жестокости.