чтобы каждая часть максимально быстро была донесена до читателя.

Ю. К.: Объем.

М. Н.: Да, объем. Ну, как сказать, с Набоковым можно согласиться.

Может, он отчасти и прав. Хотя это чисто формальное суждение.

Ю. К.: Вообще русский гуманизм от XIX века к XX веку явно реду-

цировался.

М. Н.: Если на то пошло, на мой ум, вот еще Бунин, если взять все

его  хутор,  усадьбу,  барина,  крестьян,  где  все  это  в  одной  природе,  од-

ной душой живы. Бунин помнил свой век гуманизма, он в нем даже жил.

261

Он его всегда любил. И больше того, то, что он его увидел в этом самом

российском исполнении, где любовь крестьянки к барину была не холоп-

ством и не рабством.

Но Чехов, по-моему, уже его [век гуманизма] не видел и даже не то-

сковал.

Ю. К.: У Чехова вообще не все так просто. У него «Дама с собач-

кой» – просто замечательная вещь.

М. Н.: Про Чехова мне говорить трудно. Понимаешь, я когда читаю

Чехова, я понимаю, что он классный и большой писатель. Меня, конеч-

но, смущает, что его очень любят в Европе. Они не могут любить Буни-

на, потому что эта безумная страстность, вот эта ужасная влюбленность

в жизнь – они этого не умеют делать. Им Чехов понятнее, они о нас судят

по Чехову. Но это не так. О нас лучше судить по Бунину.

Ю. К.: На  Западе  вообще  ряд  странный:  у  них  Толстой,  Достоев-

ский, Чехов и Горький. Ну потом еще Булгаков идет. А потом обрывается

эта линия.

Е. Ш.: А Набоков?

М. Н.: Мы его стали принимать, когда у нас уже стало так: что там

похвалят, то мы и принимаем. Это очень плохой симптом. Потому что

мы перестали не то, что себя уважать, мы перестали самих себя в себе

слушать.

Ю. К.: А вот эти малые писатели: Куприн, Андреев… Кто там еще

был?.. М. Н.: Что касается Андреева… Понимаешь, все эти вещи про бед-

ного мальчика, спешащего на господскую елку… Это не самое главное.

Это тенденция. Это веяние времени. Это начинает говорить о том, что

человек начинает жить не в таком времени, а в ином. Но, когда я читаю

Бунина, я узнаю свою русскость. Чего в помине нет у Чехова и быть не

может, но спокойно живет у Бунина. Те же самые «Журавли». Чехов этого

не слышал, а Бунин главным образом только это и слышал.

Чехов, в сущности, не мог понять, что такое дворянская усадьба и

дворянское гнездо, ибо он по крови не имел к этому никакого отноше-

ния. И поэтому, что касается «Вишневого сада»: меня там очень многое

смущает. Усадьба – это такая мощная культурная крепость. И я понимаю

печаль Бунина, потому что кончается век гуманизма. И у Блока, и у Ман-

дельштама это хорошо слышно. Но у Чехова – нет. Я понимаю, что у него

есть эта фиксация тревожного времени, которое, конечно, чем-то чревато.

Но у Бунина все это уходит в никуда, в пропасть и больше не будет никог-

да. А у Чехова – идет.

Но я нисколько не сомневалась в том, что Чехов – великий писатель.

Но, на мой ум, он уже в другой эпохе – как бы за перевалом. И масса

262

вещей, которыми многие восторгаются, говоря о его деликатности, меня

смущают. Хотя, может быть, он был и прав, понимал, что уже ничего не

вернешь.

Ю. К.: А Толстой Алексей Николаевич?

М. Н.: Алексей Николаевич Толстой это писатель, конечно, профес-

сиональный, мастеровитый, очень не бездарный. Но человек, который за-

дался целью выжить. Выжить в переломанном и по-новому устроенном

мире.  И  мало  того,  что  выжить,  но  жить  хорошо.  И  он  поставил  свои

незаурядные писательские способности для достижения этой цели. Надо

сказать, что он это выполнил, сделал – какой разговор. Вещи, которые

он написал, я уже перечитывать не буду. И совершенно не случайно, что

власть Советов с ее особыми эстетическими критериями регулярно поэ-

тизировала произведения Алексея Николаевича Толстого.

Можно и так сказать: ну что же, это европейский подход к работе.

Он  профессионал,  он  понял,  что  писать  надо  не  так,  как  вы,  товарищ,

Варлам Шаламов, и не молчать, как вы, товарищ, Олеша. А вот надо пи-

сать и работать, как я. Пишу – и живу хорошо. Что это вполне способ

жить отнюдь не самый подлый: не писал доносов, не подписывал всяких

подлых документов.

И еще одно: только на Страшном суде узнают, так он думал или не

так. Были же белые офицеры, которые переходили на сторону красных.

Были, наконец, ученые, который оставались и работали. Вот так.

Ю. К.: А как советские писатели? Бабель, например?

М. Н.: Не  знаю,  Бабель  –  фигура  очень  любопытная,  достаточно

авантюрная.  Конечно  талантливейшая  личность.  Смешно  этого  не  ви-

деть, нельзя. То, что он сделал – язык вот этот его, – не делал никто.

Я вот, что хочу сказать, хотя про Бабеля написано и наговорено до-

статочно много (и разоблачающего), я про Бабеля ничего такого как раз

сказать не хочу. Там было артистичного, авантюрного высшего пошиба

очень много. Как, например, летчик, который работает сразу в трех раз-

ведках. Понимаешь, вот, когда я несу американцам секретные данные –

я предатель Родины. Но, когда я рискую своей жизнью, работая на три

разведки, я какой-то мечтатель. Это люди делают потому, что им, навер-

ное, это нравится, они без этого жить не могут. И такое максимальное

напряжение является единственным условием проживания жизни. Такие

люди есть, и забывать об этом нельзя.

Точно так же Бабель в ответе за свои произведения. Даже рискнуть –

взять себе в полюбовницы жену заведующего карательной конторы. Это

же черт-те что!

263

Я  считаю,  что  это  так.  Если  бы  это  было  по-другому,  он  бы  мог

остаться в Париже и писать дальше. Он мог бы себе найти другую по-

любовницу – мог бы.

Ю. К.: Странно, да?

М. Н.: Может быть и странно. Но с другой стороны, для человека

пишущего  важно  постоянно  находиться  в  максимальном  напряжении.

И притом он ведь имел выход на материал. Поэтому про Бабеля могу ска-

зать, что он зверски талантливый человек. Очень талантливый.

Ю. К.: А Зощенко?

М. Н.: Зощенко  я  очень  люблю.  Очень  печальный,  очень  умный

поэт. Очень достойный. Зощенко сразу понял, что самое страшное – это

пошлость в людях. Это ведь еще Блок прекрасно понимал.

И то, что он понял, что этот мир будущего – светлый коммунистиче-

ский рай – уже тогда был пошлым до невозможности. Он и прекрасно по-

нимал, что если уйдут все законы и правила реалистического гуманизма,

то останется одна пошлость.

И еще его герои, в силу ситуации и своего положения, никогда не

знали об этих законах. И самое удивительное, что это нисколько не смеш-

но,  а  печально.  Еще  мне  очень  нравится,  что  Зощенко  интересовался

природой человеческого таланта, очень много об этом писал. То есть его

интересовало самое лучшее, что есть в человеке – талант, талант прояв-

ленный. Поскольку существуют два этих чудовищных полюса, которые

никогда не поймут друг друга, это – пошлость и талант. А дальше по-

нятно: вот  этого будет все больше и больше, а  этого – меньше и меньше.

Потому что для  этого есть условия в настоящем, а для  этого их уже нет.

Потому что один может поступить как Алексей Толстой, а другой…

Пошлость может стать сильнее таланта, но есть такой талант, кото-

рый – все.

Ю. К.: А много таланта в жизни?

М. Н.: Нет, понимаешь, пошлости в действительности очень много,

но она не агрессивна.

Ю. К.: Но она необходима.