А вот я за другим столом — в обществе болгар и иностранцев. Присутствовал наш видный художник с международной известностью, лет на десять меня старше. Он говорил по-немецки с двумя дамами, а я, не понимая ни слова, слушал их беседу. То есть отдельные слова я схватывал, но был абсолютно убежден, что понимаю все. Эта убежденность объяснялась следующим: я ни минуты не сомневался, что раз человек чему-то учился (а в гимназии нам преподавали немецкий язык), кора его мозга так или иначе хранит полученную информацию, не позволяя забыть когда-то запомненное. В ходе разговора я уловил одно шутливое слово, решил, что оно обидно и относится именно ко мне, а потому взглянул художнику прямо в глаза.

— Значит, ты думаешь, что я не понимаю по-немецки? — воскликнул я и отпустил ему звонкую оплеуху, от которой слегка порозовела его левая щека.

В ответном жесте художника ясно читалось намерение вернуть мне пощечину, но моя твердая убежденность в личной правоте тут же его обуздала. Лишь щека у него задергалась, после чего задрожало все лицо, а потом и все тело. Я наблюдал за ним с любопытством. Постепенно нервы художника пришли в норму, он скомканно пробормотал дамам несколько немецких фраз, и тем самым инцидент был исчерпан.

Как-то раз я оказался почти единственным посетителем одного ресторана, где сидел за большим столом, куря сигарету. У нас с женой было назначено здесь свидание, но она задерживалась, а может, просто не наступил урочный час. Объятый неясным возбуждением, я ощутил нужду в присутствии близкого человека и решил вызвать жену мысленным сигналом. Напрягая мозг, подключил его тонус к электрической лампочке у себя над головой. Мобилизовал всю волю, но безрезультатно. Лишь несколько позже, когда друзья уже тащили меня к такси, остановившемуся у ресторана, я услышал за спиной голос официанта: «Товарищ Георгиев, вас жена к телефону». Но было уже поздно. Такси на полной скорости неслось к психиатрической лечебнице, где я провел новых два месяца.

Вот что я сделал, когда мне не удалось мысленно связаться с женой. В порыве необузданного гнева я обеими руками вцепился в большой стол и одним рывком опрокинул его на пол. Разлетелись пепельницы, графин с водой взорвался стеклянной пылью, а все немногочисленные посетители ресторана мгновенно затихли. Их загипнотизировал мой жест. Встав со стула, я пошел к дверям, чтобы вернуться домой и уснуть, ибо чувствовал бесконечную усталость. «О, как я утомлен!» — шептал я про себя стих нашего отечественного поэта.

В дверях ресторана стояла группа знакомых. Уже давно меня не оставляли подозрения, что один из них терпеть меня не может, так что теперь, пребывая в раздражении, я направился прямо к нему и тут же отпустил ему пощечину. Ожидая, что он как-то отреагирует, я был готов немедленно перегрызть ему горло, но, к моему величайшему удивлению он лишь сказал:

— Гошо, успокойся! Мы вызвали тебе такси, позволь проводить тебя до дому.

— Это хорошо! — сказал я. — Я действительно чувствую себя совершенно без сил.

И я уселся в такси, а друзья — по обе от меня стороны, после чего свет фар зигзагом запрыгал по софийским улицам. Но какое коварство! Какая подлость! Вместо того, чтобы отвезти домой, эти люди доставили меня в психиатрию, под мой постоянный кров.

10

Вот так, побывав в тысячах переделок, развивая тысячи причудливейших реакций, я неуклонно приводил себя в общепринятое душевное состояние, которое люди называют нормальным. Прошел я и через этап, когда по утрам меня отпускали из лечебницы, позволяя разгуливать на свободе с тем, чтобы вечером я добровольно туда возвращался ночевать. И я возвращался. Как же я верил в медицину и вообще в науку! А были у меня товарищи по несчастью, делавшие все возможное, чтобы убежать и никогда больше не вернуться. Одному из них это удалось, он перешел вброд соседнюю речушку и там, в тине, нашел заржавленный пистолет. Ведомый безумной, но непреодолимой идеей-фикс, он вернулся в лечебницу, угрожая оружием, обошел все помещения, взял под арест врачей, посеял панику среди сестер милосердия, и только больным, не потерявшим самообладания, удалось связать его и вновь предать в руки науки.

В ходе долгого процесса нормализации с моим мозгом случались различные приступы. На глазах у безропотной, все понимавшей жены я бил окна и ломал стулья, на ленты рвал нижнее белье и простыни, сшибал голубей и колотил по заднице ни в чем не повинного беднягу-кота. Но на нее руки не поднял ни разу. Порой, но все реже и реже, мною овладевало непреодолимое стремление к самоуничтожению. Но я уже знал по опыту, как трудно положить конец человеческой жизни. Если на меня находило в саду, я бросался на траву у благоуханных роз и корчился, извивался там как настоящий червь. С чудовищными приступами я боролся, стиснув зубы и широко раскрыв глаза, пока постепенно органическая буря не шла на убыль. Затем наступало успокоение и тишина. Тогда я возвращался в дом, просил извинения у жены и объяснял, что все это от меня не зависит, что это сильнее меня и мне остается лишь пережидать, пока не схлынет напряжение.

День тянулся за днем. Были периоды, когда на меня накатывала жажда трудиться. На сей несовершенной земле труд все еще дарил величайшее счастье. Замостить улицы, выточить на станке деталь, приколотить доски к забору, построить бальнеосанаторий, бороздить на тракторе бескрайние поля — все это означало менять облик мира, создавать духовные ценности. Обуянный страстью к труду, я работал токарем на заводе, проползал сотни метров по рудничным забоям шириной в полметра и высотой в тридцать сантиметров, шуровал топку локомотива, дробил щебенку, выстроил новую голубятню, поправил забор вокруг нашего двора. Великую радость, великое спокойствие и смысл нес в себе труд. Не было на свете ничего его слаще.

В одни прекрасный день я сказал жене:

— Может, и не видать нам больше счастья, но покой у нас будет.

— Это как знать, — ответила она. — Думаю, счастье вечно живо.

О, нет! Куда там. Оно было вполне смертным. Но жена верила в счастье и хотела его удержать. Как-то она мне шепнула:

— У нас опять будет ребенок!

— Ни в коем случае! — в испуге воскликнул я, — Этого нельзя допустить, Татьяна! Давай жить только вдвоем до глубокой старости, в таком же покое, как птицы, коровы, буйные жеребята. Зачем обрекать новое существо на страдание, знакомое единственно человеку? А потом, это опасный путь. Если на него вступят все, настанет день, когда земной шар окажется перенаселенным, его население не сможет прокормиться, разразятся глобальные катаклизмы.

— Один ребенок к перенаселению не приведет, — сказала Татьяна.

— Прошу тебя, не надо. Мне очень страшно. Рождение равно смерти! Так говорил один мой учитель в гимназии. Что со мной станется, если я и тебя потеряю? Страшнее этого ничего не вообразишь.

— Не может же не быть конца несчастьям! — сказала моя жена.

Увы, несчастье могло быть и бесконечным, как может быть бесконечным счастье! Но она пока этого не знала.

Всю ночь я кружил у поликлиники. Мне мерещился плач новорожденных. Я чуял, как легкими шагами по больничным коридорам несется тревога, торжественная и роковая. За освещенными окнами электрические лампы блистали подобно далеким звездам, только сильнее.

При первых лучах рассвета я позвонил у дверей.

— Родила ли моя жена?

— Войдите! — сказала врач, белая, как ангел. — Сядьте на этот стул. Вы курите?

— Курю.

— Тогда закурите.

Я закурил.

— Ваша жена умерла во время родов, — сказала врач, и мне привиделось, что она улыбнулась, как Мона Лиза.

Встаю со стула и выхожу. Реденький молочный туман полнил улицы — он не давал мысли улететь в космическое пространство. Вокруг был город домов с неясными контурами, медленно наплывающих теней троллейбусов и куда-то бредущих пешеходов-призраков. И зачем то — может, по делу. Дела, жизнь, чаяния, радости, страдания — все было мертво. Сердце мое было мертво. Остался в нем лишь холодный пепел.