Постепенно я начала участвовать в экскурсиях. Даже после коротких вылазок у меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных во время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка. Понемногу я становилась выносливее, и мои прогулки удлинялись. Я все больше и больше смелела, заявляла о своих пожеланиях, все меньше осторожничала, начала принимать участие в жизни отделения, стала выступать на собраниях, задавать вопросы. Иногда мои попытки удавались, иногда заканчивалось полной неудачей, и я на время искала убежища в постели. Пока не делала новой попытки. Теряла веру в успех. И снова пыталась. Но очень понемногу. Потому что как раз в то время я была так обессилена, как никогда в жизни. Для меня был утвержден план реабилитации, и мне предстояло сдать экзамены на право получения высшего образования, я уже надеялась, что скоро все будет хорошо, но надежда рухнула. Я не справилась с этой задачей. Я знала, что должна была сделать и что было записано в плане, но из этого ничего не получилось. Меня это очень мучило. Ведь рядом со мной были люди, которые готовы были меня поддержать, и я не могла понять, отчего я не справилась. Я не могла понять, что со мной: неужели я такая уж глупая или ленивая или какая-то там еще не такая. Я не могла поверить, что моя мечта была недостаточно важной для меня, чтобы я нашла в себе силы ее добиваться, а если она достаточно важна, то почему же случилось, что я ради нее не постаралась? Единственный ответ, который тогда пришел мне в голову — это моя хроническая болезнь. И тогда в первый и единственный раз в моей жизни эта мысль послужила мне утешением, а что еще важнее — дала мне отдохнуть.

Я подала заявление на пособие по инвалидности и обратилась к коммуне с просьбой о предоставлении квартиры на постоянной основе. Я сдалась. По крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Однако на самом деле я делала прямо противоположное: я трудилась так, как никогда раньше, хотя это было и не так явно. В прелестной книжке «Год садовода» Карел Чапек описывает жизнь садовода и его сада на протяжении одного года. Как он строит планы в то время, когда земля еще утопает в глубоком снегу, как высматривает первые почки, он описывает весеннюю страду, летнее изобилие и радости труда, сбора урожая, наступающий в ноябре покой и подготовку к зимнему сну. Затем он делает неожиданный поворот. Осень — это вовсе не окончание зимы, говорит он, это — начало весны. «Растения прекратили расти вверх, потому что им стало не до того. Они раскинули руки и принялись расти книзу». Этого нельзя увидеть, но под, казалось бы, мертвой поверхностью идет лихорадочная подготовка к следующему сезону, потому что «На самом деле это и есть настоящая весна. То, что не будет подготовлено сейчас, нельзя будет наверстать в апреле». Чапек говорит о саде и называет это «ростом книзу». Джон Страус (John Strauss, 1985) использует образ, позаимствованный из мира джаза и называет это словом «Woodshedding», что означает у него спрятаться в дровяном сарае, для того чтобы спокойно провести окончательную отделку своих импровизаций, а затем выйти оттуда с новыми силами. Страус — психиатр, в сущности, он говорит не о музыкантах, а о людях, больных шизофренией, которым время от времени требуется прибежище такого «плато», на котором процесс как бы приостанавливается или даже наступает его обратное развитие. Со стороны кажется, что ничего не происходит, тогда как на самом деле происходит очень многое. Через некоторое время, когда в течение какого-то периода, казалось бы, наблюдалась стагнация, все вдруг резко меняется и сразу же происходит множество событий. Страус изучал это явление и считает его очень распространенным.

В то время специальная литература была мне мало доступна, впрочем, будь у меня под рукой книги, я бы все равно не справилась с чтением, поэтому я и не подозревала, что кто-то уже описывал словами мою ситуацию. Я не знала о существовании «плато», я думала, что это — конец. Когда у меня иссякли силы, я подумала, что сдалась. А ведь до сих пор я все время старалась, как могла, и долгое время получала помощь. Видя, что у меня все равно ничего не получилось, я не нашла этому другого объяснения, кроме того, что, значит, были правы те, кто все время мне говорил, что это невозможно. Я помню, какую я чувствовала безнадежность, помню попытки положить конец своей жизни, я знаю, что находилась тогда на грани. Было бы хорошо, если бы кто-то подсказал мне тогда, что есть такая вещь, как «плато».

Судя по всему, на меня сильно повлиял интернат, в котором я тогда жила. Среди пациентов были широко распространены упаднические настроения, умение с пониманием относиться к своей болезни, и большой популярностью пользовалась «теория заклинивания». Вкратце она сводилась к тому, что все мы больны, у всех есть диагноз, поэтому время от времени нас заклинивает, и с этим мы ничего не можем поделать, так как это от нас не зависит. Когда заклинит, у нас начинаются страхи, мы слышим голоса или впадаем в угнетенное состояние, и тут ничего не остается, как терпеть свои симптомы. Ужасающее бессилие и утешительная безответственность. До этого ощущение собственного бессилия и чувство безнадежности слишком пугали меня, не позволяя мне принять эту теорию, но теперь я дошла до изнеможения, и вдобавок у меня установился более живой контакт с другими обитателями отделения, в котором я лежала. Я чувствовала к ним симпатию, некоторым начала даже доверять и потому, обретя предпосылки к социализации, была более подвержена как хорошему, так и дурному влиянию этой среды. Они поддерживали меня, они стали моим социумом, дали мне ощущения принадлежности к определенной группе людей, но в результате этого для меня стало сложнее выражать несогласие. Ведь если бы я стала настаивать на своем праве выбора, свободной воле и ответственности, разве я тем самым не обвинила бы тех, кто считает, что у них они отсутствуют? А поскольку я не делала того, что хотела делать, это стало лишним подтверждением теории, которая гласила, что у меня нет выбора, что решение за меня принимает болезнь.

Однажды я слышала такую историю: если ты наловил крабов и держишь их в бочке, тебе не нужно ее ничем закрывать, потому что если один краб попробует удрать, остальные не дадут ему вылезти и утянут на дно. Примерно то же самое происходило и в том отделении. Там было очень спокойно и безопасно, чувство общности было очень сильно, но только до той поры, пока ты не заговариваешь о свободе выбора и не стараешься вылезти из бочки в окружающий мир. Стоило этому случиться, как кто-нибудь тут же хватал тебя за ногу и утягивал к себе на дно. По крайней мере, так было по моему ощущению. С точки зрения биологии эта история не соответствует истине, зато мы, люди, вполне в состоянии придумать множество способов, как утягивать друг дружку на дно, и даже переносим это свойство на других, например, на крабов. Когда краб пытается вылезти из бочки, другой краб цепляется за него, и тогда оба сваливаются вниз из-за того, что бочка слишком гладкая, мы же, глядя на них, думаем, что они «утягивают друг дружку на дно». Ведь мы знаем, что люди способны так поступать. Из-за страха перед выздоровлением, после которого ты потеряешь все, что давало тебе ощущение надежности, больные иногда не желают думать о собственной ответственности и потому часто цепляются за более безнадежное представление о своей болезни, чем это, строго говоря, соответствует истинному положению дел. В то же время я знаю, что я, как и все другие люди, иногда легко склоняюсь к тому, чтобы приписывать тем или иным изначально нейтральным поступкам надуманную преднамеренность. Возможно, другие пациенты действительно пытались погасить мой настрой на борьбу за большую самостоятельность, но, скорее всего, мы просто представляли собой группу людей, оказавшихся в трудной ситуации. В борьбе с болезнью мы иногда, действительно, помогали друг другу, но в других случаях мы друг другу мешали или тащили друг друга на дно, хотя на самом деле каждый мечтал выбраться на свободу. Крабы ни в чем не виноваты, да и мы сами, по большому счету, тоже: мы только искали выхода на волю. Вся беда была в том, что бочка попалась чересчур гладкая.