СОТРУДНИЧАТЬ

Весенняя оттепель

Зимой не идут дожди.
Зимой стоит стужа.
Мерзлая почва крепко держит в плену семена.
Снег покрывает все, что стремится расти,
Чистым, белым пушистым покровом.
Снежинки дивные тихо падают с неба
А солнце ушло далеко.
Но вот постепенно приближается солнце.
Тает снежный покров.
Мокрая почва невольно пленников отпускает.
Мерзлоту развезло,
Ветер сметает палые прошлогодние листья.
И вот брызнул дождь.
Все это — надежда.

Было раннее утро. Осень. Двери отделения заперты, все тоскливо. Я уже встала и, одевшись, сидела на кровати, приготовясь к тому, что предстоит день, который принесет одно лишь горе и мучение. День без будущего и без какого бы то ни было смысла, который, однако, надо было как-то прожить. Поэтому я встретила его умытая и одетая, с прибранной постелью, поднявшись по расписанию, как положено, и вот села и сижу. Несколько дней назад я в приступе внезапной жизнерадостности с размаху хлопнула дверью, и получила замечание от персонала за то, что я веду себя неподобающе. Разве ты, дескать, не знаешь, что тут лежат больные люди? Неужели нельзя вести себя поскромней? Конечно же, я могла вести себя скромно. Я была совершенно согласна с их замечаниями, потому что, по правде сказать, и сама была смущена своим поведением: ведь я была воспитанной девочкой и раньше, кажется, никогда не хлопала дверью, я отлично знала, что так делать нехорошо. Комментарии персонала были не слишком суровыми, и в них речи не было о том, чтобы меня наказывать. Другое дело — Капитан у меня в голове. Он был вне себя от ярости, и кричал, чтобы я перестала так распускаться: пора взяться за ум, пока не поздно, а то это может плохо кончиться. Мое счастье, что он пришел мне на помощь. И чтобы наказать меня и успокоить, он — и другие, безымянные голоса, которые непрестанно галдели у меня в голове, — приказал мне, чтобы я сейчас не смела ни с кем общаться. Они ничего не сказали о том, на какой срок я наказана, но так уже бывало и раньше, и я знала, что они скажут, когда сочтут, что я достаточно наказана. А пока что был наложен полный запрет. Мне нельзя было ни с кем разговаривать. Нельзя ни помотать головой, ни кивнуть, нельзя ничего. И нельзя было ничего есть, потому что еда — это тоже какое-то взаимодействие с окружающим миром, а потому это запрещено. Мне и в голову не приходило ответить отказом. Логическим следствием чувства вины было сознание того, что я совершила что-то ужасное и заслуживала наказания. Голоса говорили мне, что если я буду продолжать в том же духе, то умрет кто-нибудь из моих близких или случиться какая-нибудь катастрофа, вроде лесного пожара или наводнения, а если я буду слушаться, то все будет хорошо. Такое уже бывало в моей жизни, и я по опыту знала, что если я сделаю все, как они приказывают, никто у меня не умрет. Вот я и сидела на кровати. Сидела молча, очень голодная, не имея возможности поделиться своими мыслями и взглянуть на ситуацию под каким-то другим углом зрения. Это было тотальное одиночество.

Я знала, что ночная дежурная придет с проверкой посмотреть встала ли я вовремя, и потребует, чтобы я позавтракала. Я не знала, кто сегодня дежурил, и только надеялась, что сегодня будет кто-нибудь из добрых сиделок. Иногда они сердито говорили со мной, когда я не слушалась, и это повергало меня в уныние. Я ведь очень хотела быть хорошей, но всем сразу ведь не угодишь, а поскольку сиделки не грозились никого убить, то их требования не были для меня приоритетными. Когда я отказывалась сотрудничать, они иногда волоком тащили меня за стол и насильно держали на стуле, заставляя смотреть на еду. Это было для меня еще мучительней, особенно если я до того уже несколько дней голодала, потому что мне очень хотелось есть, но я все равно помнила, что есть нельзя. Уж лучше было голодать, чем добиться, чтобы по моей вине кто-то умер. Так что я бы и рада была объяснить, что веду тебя так не из упрямства, а только потому, что хочу поступить правильно, однако объяснить это было невозможно, потому что мне нельзя было разговаривать. Но даже в те периоды, когда мне было можно общаться с окружающими, я из осторожности старалась не распространяться насчет моих голосов, если только не была уверена в человеке на все сто процентов. Ведь если бы я рассказала им, какая я нехорошая и что на самом деле я заслуживаю всяческих наказаний, люди могли решить, что мои голоса правы, и начали бы заодно с ними мучить меня. Этим я не хотела рисковать. Окружающий мир был таким непонятным, и, видя, что, как бы я ни поступила, хорошего ожидать нечего, я старалась молча перетерпеть, пока беда не минует. Вот и в это утро я встала вовремя, привела себя в порядок, застелила кровать, надеясь таким образом хотя бы задобрить ночную дежурную.

Заслышав в коридоре приближающиеся шаги, я почувствовала, как у меня от страха подвело живот. Хотя меня нередко выволакивали из палаты, это всегда заставало меня врасплох. Туг в дверь постучали, в щель просунулось улыбающееся лицо, и я услышала приветливое «С добрым утром!» У меня отлегло от сердца, едва я увидела знакомую дежурную. Она была добрая, по-настоящему добрая. Сегодня она была такая же, как всегда. Она говорила со мной дружелюбно, хотя я ей не отвечала. Она позвала меня идти завтракать, я, разумеется, снова ничего не ответила. Она сказала, что, если я захочу побыть с ней, мы можем вместе позавтракать в столовой только вдвоем, и сказала, что, если мне так будет спокойнее, я могу взять с собой мишку (обыкновенно это не разрешалось). Она пока приготовит мне бутерброды, с желтым сыром (она знала, что я его люблю), еще будет апельсиновый сок: «Хочешь соку?» Она протянула мне руку приглашающим жестом, как бы желая помочь мне встать с кровати, но я не дала ей руку. И она не стала меня трогать, не потянула за собой, не стала ругаться. Только подождала немножко и спросила, точно ли я решила не ходить на завтрак? Ответа не было. Я не могла ни ответить ей словом, ни помотать головой, ни хотя бы взглядом показать, что я еще жива. Я сидела на одеяле неподвижная, как бревно. Но я слышала, что она говорит. Перед тем как выйти за дверь, она сказала, что пробудет здесь еще полчаса, и, если я передумаю, надо только постучать ей в дверь дежурки. Затем она вышла, тихо затворив за собой дверь, и я осталась одна. Мне ужасно хотелось, если бы только это было возможно, сказать ей спасибо или позавтракать, чтобы она могла написать в своем отчете, что ей удалось уговорить меня поесть. Мне так хотелось сделать что-то для нее в благодарность за ее приветливое обращение. Но я не могла. Даже спустя неделю, когда я снова заговорила, я ничего не смогла с этим поделать. Я так и не поблагодарила ее. Но за моим сжатыми губами и пустыми глазами во мне еще долго жило чувство радости и благодарности за те мгновения, что она провела со мной в комнате. В этот печальный день она зажгла во мне радость, и эта радость продолжала меня согревать несколько часов.

«До нее не достучаться, как будто там стена», — говорим мы часто о тяжело больных людях. Я много раз слышала это и в бытность свою пациенткой, и став психологом. Часто это говорится с чувством бессилия и безнадежности. «Не стоит даже пытаться, мы уже пробовали, но, когда она в таком состоянии, все напрасно. Остается только махнуть рукой». Однако на самом деле мы ведь не можем знать, что проникло сквозь стену. Мы регистрируем только ответные реакции или отсутствие реакций. Как в то утро, когда я ни на что не отзывалась, не реагировала. От меня не шло ответной реакции. Но я слышала, воспринимала услышанное, и меня это затронуло.