Я кивнул. Должно быть, она догадалась, какие чувства я испытываю.

— Бедный Дэйвид, — произнесла Мэрилин.

— Ну и как у тебя с ним дела? — спросил я, чтобы не обсуждать с ней мои чувства.

— А знаешь, хорошо. У нас с ним как бы любовный роман на расстоянии… У меня нет возможности выбраться на восток страны, так как я прикована здесь из-за этой паршивой картины, и, наверное, министру юстиции не очень-то легко изыскивать предлоги, чтобы ездить в Лос-Анджелес… Правда, прошло всего лишь две недели, но я не знаю, когда мы встретимся снова… — Она вздохнула. — Бобби во многих отношениях лучше Джека. Он более чуткий, что ли.

Выразительная кельтская внешность Бобби в сочетании с мрачной задумчивостью нравилась многим, и во время предвыборных кампаний он покорил немало женских сердец. Ничего удивительного, что и Мэрилин легко подпала под влияние его чар: он был отзывчив, любил детей, был хорошим отцом — пожалуй, более заботливого отца, проявлявшего к детям столько терпения, я и не встречал; его тревожило и волновало все то же, что и Мэрилин, — проблемы негров, детей-сирот, бедняков, бездомных собак. Казалось, Бобби и Мэрилин созданы друг для друга, только вот она была подвержена психическим расстройствам и все время жила на грани срыва, а он был женат и занимал пост министра юстиции Соединенных Штатов Америки. В знак любви, с гордостью сообщила мне Мэрилин, Бобби дал ей номер своего прямого телефона в министерство юстиции, который она прилепила на холодильник.

— Да, — согласился я. — Бобби — чуткий человек. Однако я не стал бы повторять ту же ошибку.

— О какой ошибке ты говоришь?

— Незачем рассказывать об этом кому попало. Мэрилин засмеялась, несколько неуверенно.

— Я знаю , — ответила она. — Я теперь ученая! Я ни с кем об этом не говорю. Только со своим психиатром.

Я не очень ей поверил. Опыт подсказывал мне: люди, которые открывают свои тайны психиатру, уже поделились ими и с друзьями. Однако мне вряд ли удалось бы что-либо изменить. Я мог только предупредить Мэрилин, чтобы она вела себя осторожно. “Ей на собственном опыте предстоит убедиться, — думал я, — что Бобби более беспощаден к человеческим слабостям, в том числе и к своим собственным, чем Джек”.

Зазвонил телефон. Мэрилин сняла трубку.

— Алло, — произнесла она, затем встряхнула трубку, словно надеялась таким образом устранить неисправность. Она положила трубку на рычаг, на лице промелькнуло раздражение. — С тех пор как я переехала в этот дом, с моим телефоном творится что-то неладное, — пожаловалась она. — Какие-то странные шумы на линии, или, бывает, раздается звонок, а в трубке тишина… Это ужасно раздражает . — Мэрилин вновь обратила ко мне свой взор. — Ну что ты такой кислый, — сказала она. — Я счастлива. Правда. Когда Бобби сообщил мне о решении Джека, я подумала: “Что ж, вот и все. Теперь мне остается только умереть, на этот раз я действительно сделаю это”. Но вышло все по-другому. Может, удача повернулась ко мне лицом, Дэйвид, — спросила она, — как ты думаешь?

— Надеюсь, что так, Мэрилин.

— Я тоже надеюсь, милый, — прошептала она. — Боже, как я надеюсь!

Но нет, удача не повернулась к ней лицом. Я узнал, что на следующий день Мэрилин явилась на съемочную площадку, как всегда, с большим опозданием и провалила съемку сцены: было сделано огромное количество дублей, но все безрезультатно. Даже технический персонал киностудии — осветители, рабочие ателье, реквизиторы, электротехники, то есть люди, которым платят за отработанные часы, а за сверхурочные — отдельно, так что им все равно, если та или иная сцена снимается слишком долго, — даже они застонали, а кое-кто тяжело вздохнул, когда Мэрилин в двадцатый, а может, уже и в тридцатый раз подряд не смогла правильно произнести наипростейшую реплику.

К концу дня позади камеры выстроились в ряд сотрудники администрации киностудии в строгих темных костюмах — при нормальных обстоятельствах они никогда не появлялись на съемочной площадке. Но сейчас они пришли и явно нервничали; по их лицам струился пот. И это еще больше сбивало ее с толку.

— Ну, не бойся, дорогая, — подбадривающе крикнул ей Кьюкор. Но то был не страх — ее охватила настоящая паника .

Появиться перед камерой для нее теперь было все равно, что пройтись без страховки по канату на большой высоте. Не помогало даже присутствие на съемочной площадке доктора Гринсона. Камера, прославившая Мэрилин на весь мир, теперь стала ее врагом.

— Может, камера для вас — это своего рода фаллический символ? — предположил доктор Гринсон, не очень уверенно.

— Меня не пугают мужские члены. Бог свидетель, я достаточно насмотрелась на них.

— Допустим. Но, может быть, как-то подсознательно…

Мэрилин слушала психиатра с закрытыми глазами, лежа на спине. Голос доктора Гринсона действовал на нее успокаивающе, как массаж, хотя она и не верила, что он способен сотворить какое-нибудь психиатрическое чудо.

Но кинокамера не являлась для нее символом фаллоса — в этом Мэрилин была абсолютно уверена. В кинокамере она видела воплощение могущества иного рода. Став взрослой, она всю свою жизнь боролась из последних сил, чтобы понравиться заправилам киностудии, — пела, танцевала, улыбалась, каждым жестом и взглядом как бы молчаливо взывая: “Любите меня, выберите меня, я красивее и лучше всех!” — и в то же время ненавидела их всех, боясь, что на нее не обратят внимания или выпихнут в ряды тех миловидных блондинок, которым не удалось стать актрисами и которые поэтому работали официантками в кафе и ресторанах Лос-Анджелеса. Она стала рабыней собственной славы, и в ее глазах кинокамера была символом и магическим тотемом власти рабовладельцев.

Все это она объяснила доктору Гринсону. Он выслушал ее с сочувствием, но сдержанно — в конце концов, он ведь представлял интересы Голливуда и поэтому не мог и не хотел признать, что болезнь Мэрилин связана с киностудией и вообще с работой в кино.

— Я всегда делала то, чего все от меня ждали, — продолжала Мэрилин. — Я позволяла помыкать собой, эксплуатировать себя, терпела грубое обращение, но говорила себе: “Ничего, вынесу и это, зато стану звездой ”. Я думала: “Когда достигну славы, я стану могущественной и тогда покажу им всем!” Но, как оказалось, никакой власти у меня нет. Моего могущества хватает только на то, чтобы досаждать им: опаздывать на съемки, болеть, отказываться выполнять то, чего они требуют от меня… Мое положение можно сравнить с положением жены. Единственная реальная власть, которой она обладает, — это сказать “нет” своему мужу, ведь так?

— Гм.

— Вот такие же у меня отношения с киностудией, понимаете? Она для меня вроде мужа. Я не могу противостоять целой киностудии — она больше меня и сильнее, — но в моей власти сказать “нет”. Я могу симулировать головные боли. Могу опаздывать. То есть я могу отказаться лечь с мужем в постель. Я понятно выражаюсь?

— Да, — ответил доктор Гринсон. — Однако это означает, что мое предположение верно. Камера для вас — это фаллос, фаллос студии, и поэтому она внушает вам страх.

— Я не боюсь ее. Я просто не хочу ей подчиняться.

— Это, моя дорогая, и есть страх. — Гринсон сложил ладони уголком. — Ну, а как вообще ваши дела?

— Я скучаю по Бобби, — ответила Мэрилин. — Наверное, потому мне и безразлично, как я играю в этом фильме. Я хочу быть рядом с ним.

— Но ведь это не так легко осуществить?

— Нью-Йорк гораздо ближе к Вашингтону, чем Лос-Анджелес. Знаете, мне кажется, между нами возникает все большее взаимопонимание. Мы с ним по-настоящему родственные души.

— Это хорошо. Родственная душа — это как раз то, что вам нужно.

— Я все время звоню ему — три-четыре раза в день. Мы постоянно разговариваем с ним по телефону вечерами, когда он допоздна задерживается в своем министерстве. Иногда говорим часами. Его интересует все, чем я занимаюсь, а он рассказывает мне обо всем, что с ним произошло за день, о своих делах, о семье…