Андрей Антонович между тем взял свой роман и запер на ключ в дубовый книжный шкаф, успев, между прочим, мигнуть Блюму, чтобы тот стушевался. Тот исчез с вытянутым и грустным лицом.
— Я не какой-то такой, а я просто… всё неприятности, — пробормотал он нахмурясь, но уже без гнева и подсаживаясь к столу, — садитесь и скажите ваши два слова. Я вас давно не видал, Петр Степанович, и только не влетайте вы вперед с вашею манерой… иногда при делах оно…
— Манеры у меня одни…
— Знаю-с, и верю, что вы без намерения, но иной раз находишься в хлопотах… Садитесь же.
Петр Степанович разлегся на диване и мигом поджал под себя ноги.
— Это в каких же вы хлопотах; неужто эти пустяки? — кивнул он на прокламацию. — Я вам таких листков сколько угодно натаскаю, еще в X-ской губернии по знакомился.
— То есть в то время, как вы там проживали?
— Ну, разумеется, не в мое отсутствие. Еще она с виньеткой, топор наверху нарисован. Позвольте (он взял прокламацию); ну да, топор и тут; та самая, точнехонько.
— Да, топор. Видите — топор.
— Что ж, топора испугались?
— Я не топора-с… и не испугался-с, но дело это… дело такое, тут обстоятельства.
— Какие? Что с фабрики-то принесли? Хе-хе. А знаете, у вас на этой фабрике сами рабочие скоро будут писать прокламации.
— Как это? — строго уставился фон Лембке.
— Да так. Вы и смотрите на них. Слишком вы мягкий человек, Андрей Антонович; романы пишете. А тут надо бы по-старинному.
— Что такое по-старинному, что за советы? Фабрику вычистили; я велел, и вычистили.
— А между рабочими бунт. Перепороть их сплошь, и дело с концом.
— Бунт? Вздор это; я велел, и вычистили.
— Эх, Андрей Антонович, мягкий вы человек!
— Я, во-первых, вовсе не такой уж мягкий, а во-вторых… — укололся было опять фон Лембке. Он разговаривал с молодым человеком через силу, из любопытства, не скажет ли тот чего новенького.
— А-а, опять старая знакомая! — перебил Петр Степанович, нацелившись на другую бумажку под пресс-папье, тоже вроде прокламации, очевидно заграничной печати, но в стихах. — Ну, эту я наизусть знаю: «Светлая личность»! Посмотрим; ну так, «Светлая личность» и есть. Знаком с этой личностью еще с заграницы. Где откопали?
— Вы говорите, что видели за границей? — встрепенулся фон Лембке.
— Еще бы, четыре месяца назад или даже пять.
— Как много вы, однако, за границей видели, — тонко посмотрел фон Лембке. Петр Степанович, не слушая, развернул бумажку и прочел вслух стихотворение:
— Должно быть, у того офицера взяли, а? — спросил Петр Степанович.
— А вы и того офицера изволите знать?
— Еще бы. Я там с ними два дня пировал. Ему так и надо было сойти с ума.
— Он, может быть, и не сходил с ума.
— Не потому ли, что кусаться начал?
— Но, позвольте, если вы видели эти стихи за границей и потом, оказывается, здесь, у того офицера…
— Что? замысловато! Вы, Андрей Антонович, меня, как вижу, экзаменуете? Видите-с, — начал он вдруг с необыкновенною важностью, — о том, что я видел за границей, я, возвратясь, уже кой-кому объяснил, и объяснения мои найдены удовлетворительными, иначе я не осчастливил бы моим присутствием здешнего города. Считаю, что дела мои в этом смысле покончены, и никому не обязан отчетом. И не потому покончены, что я доносчик, а потому, что не мог иначе поступить. Те, которые писали Юлии Михайловне, зная дело, писали обо мне как о человеке честном… Ну, это всё, однако же, к черту, а я вам пришел сказать одну серьезную вещь, и хорошо, что вы этого трубочиста вашего выслали. Дело для меня важное, Андрей Антонович; будет одна моя чрезвычайная просьба к вам.
— Просьба? Гм, сделайте одолжение, я жду, и, признаюсь, с любопытством. И вообще прибавлю, вы меня довольно удивляете, Петр Степанович.
Фон Лембке был в некотором волнении. Петр Степанович закинул ногу за ногу.
— В Петербурге, — начал он, — я насчет многого был откровенен, но насчет чего-нибудь или вот этого, например (он стукнул пальцем по «Светлой личности»), я умолчал, во-первых, потому, что не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только о том, о чем спрашивали. Не люблю в этом смысле сам вперед забегать; в этом и вижу разницу между подлецом и честным человеком, которого просто-запросто накрыли обстоятельства… Ну, одним словом, это в сторону. Ну-с, а теперь… теперь, когда эти дураки… ну, когда это вышло наружу и уже у вас в руках и от вас, я вижу, не укроется — потому что вы человек с глазами и вас вперед не распознаешь, а эти глупцы между тем продолжают, я… я… ну да, я, одним словом, пришел вас просить спасти одного человека, одного тоже глупца, пожалуй сумасшедшего, во имя его молодости, несчастий, во имя вашей гуманности… Не в романах же одних собственного изделия вы так гуманны! — с грубым сарказмом и в нетерпении оборвал он вдруг речь.
Одним словом, было видно человека прямого, но неловкого и неполитичного, от избытка гуманных чувств и излишней, может быть, щекотливости, главное, человека недалекого, как тотчас же с чрезвычайною тонкостью оценил фон Лембке и как давно уже об нем полагал, особенно когда в последнюю неделю, один в кабинете, по ночам особенно, ругал его изо всех сил про себя за необъяснимые успехи у Юлии Михайловны.
— За кого же вы просите и что же это всё означает? — сановито осведомился он, стараясь скрыть свое любопытство.
— Это… это… черт… Я не виноват ведь, что в вас верю! Чем же я виноват, что почитаю вас за благороднейшего человека и, главное, толкового… способного то есть понять… черт…
Бедняжка, очевидно, не умел с собой справиться.
— Вы, наконец, поймите, — продолжал он, — поймите, что, называя вам его имя, я вам его ведь предаю; ведь предаю, не так ли? Не так ли?
— Но как же, однако, я могу угадать, если вы не решаетесь высказаться?
— То-то вот и есть, вы всегда подкосите вот этою вашею логикой, черт… ну, черт… эта «светлая личность», этот «студент» — это Шатов… вот вам и всё!
— Шатов? То есть как это Шатов?
— Шатов, это «студент», вот про которого здесь упоминается. Он здесь живет; бывший крепостной человек, ну, вот пощечину дал.
— Знаю, знаю! — прищурился Лембке. — Но, позвольте, в чем же, собственно, он обвиняется и о чем вы-то, главнейше, ходатайствуете?
— Да спасти же его прошу, понимаете! Ведь я его восемь лет тому еще знал, ведь я ему другом, может быть, был, — выходил из себя Петр Степанович. — Ну, да я вам не обязан отчетами в прежней жизни, — махнул он рукой, — всё это ничтожно, всё это три с половиной человека, а с заграничными и десяти не наберется, а главное — я понадеялся на вашу гуманность, на ум. Вы поймете и сами покажете дело в настоящем виде, а не как бог знает что, как глупую мечту сумасбродного человека… от несчастий, заметьте, от долгих несчастий, а не как черт знает там какой небывалый государственный заговор!..