Он почти задыхался.
— Гм. Вижу, что он виновен в прокламациях с топором,— почти величаво заключил Лембке, — позвольте, однако же, если б один, то как мог он их разбросать и здесь, и в провинциях, и даже в X-ской губернии и… и, наконец, главнейшее, где взял?
— Да говорю же вам, что их, очевидно, всего-на-всё пять человек, ну, десять, почему я знаю?
— Вы не знаете?
— Да почему мне знать, черт возьми?
— Но вот знали же, однако, что Шатов один из сообщников?
— Эх! — махнул рукой Петр Степанович, как бы отбиваясь от подавляющей прозорливости вопрошателя, — ну, слушайте, я вам всю правду скажу: о прокламациях ничего не знаю, то есть ровнешенько ничего, черт возьми, понимаете, что значит ничего?.. Ну, конечно, тот подпоручик, да еще кто-нибудь, да еще кто-нибудь здесь… ну и, может, Шатов, ну и еще кто-нибудь, ну вот и все, дрянь и мизер… но я за Шатова пришел просить, его спасти надо, потому что это стихотворение — его, его собственное сочинение и за границей через него отпечатано; вот что я знаю наверно, а о прокламациях ровно ничего не знаю.
— Если стихи — его, то, наверно, и прокламации. Какие же, однако, данные заставляют вас подозревать господина Шатова?
Петр Степанович, с видом окончательно выведенного из терпения человека, выхватил из кармана бумажник, а из него записку.
— Вот данные! — крикнул он, бросив ее на стол. Лембке развернул; оказалось, что записка писана, с полгода назад, отсюда куда-то за границу, коротенькая, в двух словах:
«„Светлую личность“ отпечатать здесь не могу, да и ничего не могу; печатайте за границей.
Ив. Шатов».
Лембке пристально уставился на Петра Степановича. Варвара Петровна правду отнеслась, что у него был несколько бараний взгляд, иногда особенно.
— То есть это вот что, — рванулся Петр Степанович, — значит, что он написал здесь, полгода назад, эти стихи, но здесь не мог отпечатать, ну, в тайной типографии какой-нибудь — и потому просит напечатать за границей… Кажется, ясно?
— Да-с, ясно, но кого же он просит? — вот это еще не ясно, — с хитрейшею иронией заметил Лембке.
— Да Кириллова же, наконец; записка писана к Кириллову за границу… Не знали, что ли? Ведь что досадно, что вы, может быть, предо мною только прикидываетесь, а давным-давно уже сами знаете про эти стихи, и всё! Как же очутились они у вас на столе? Сумели очутиться! За что же вы меня истязуете, если так?
Он судорожно утер платком пот со лба.
— Мне, может, и известно нечто… — ловко уклонился Лембке, — но кто же этот Кириллов?
— Ну да вот инженер приезжий, был секундантом у Ставрогина, маньяк, сумасшедший; подпоручик ваш действительно только, может, в белой горячке, ну, а этот уж совсем сумасшедший, — совсем, в этом гарантирую. Эх, Андрей Антонович, если бы знало правительство, какие это сплошь люди, так на них бы рука не поднялась. Всех как есть целиком на седьмую версту; я еще в Швейцарии да на конгрессах нагляделся.
— Там, откуда управляют здешним движением?
— Да кто управляет-то? три человека с полчеловеком. Ведь, на них глядя, только скука возьмет. И каким это здешним движением? Прокламациями, что ли? Да и кто навербован-то, подпоручики в белой горячке да два-три студента! Вы умный человек, вот вам вопрос: отчего не вербуются к ним люди значительнее, отчего всё студенты да недоросли двадцати двух лет? Да и много ли? Небось миллион собак ищет, а много ль всего отыскали? Семь человек. Говорю вам, скука возьмет.
Лембке выслушал со вниманием, но с выражением, говорившим: «Соловья баснями не накормишь».
— Позвольте, однако же, вот вы изволите утверждать, что записка адресована была за границу; но здесь адреса нет; почему же вам стало известно, что записка адресована к господину Кириллову и, наконец, за границу и… и… что писана она действительно господином Шатовым?
— Так достаньте сейчас руку Шатова да и сверьте. У вас в канцелярии непременно должна отыскаться какая-нибудь его подпись. А что к Кириллову, так мне сам Кириллов тогда же и показал.
— Вы, стало быть, сами…
— Ну да, конечно, стало быть, сам. Мало ли что мне там показывали. А что эти вот стихи, так это будто покойный Герцен написал их Шатову, когда еще тот за границей скитался, будто бы на память встречи, в похвалу, в рекомендацию, ну, черт… а Шатов и распространяет в молодежи. Самого, дескать, Герцена обо мне мнение.
— Те-те-те, — догадался наконец совсем Лембке, — то-то я думаю: прокламация — это понятно, а стихи за чем?
— Да как уж вам не понять. И черт знает для чего я вам разболтал! Слушайте, мне Шатова отдайте, а там черт дери их всех остальных, даже с Кирилловым, который заперся теперь в доме Филиппова, где и Шатов, и таится. Они меня не любят, потому что я воротился… но обещайте мне Шатова, и я вам их всех на одной тарелке подам. Пригожусь, Андрей Антонович! Я эту всю жалкую кучку полагаю человек в девять — в десять. Я сам за ними слежу, от себя-с. Нам уж трое известны: Шатов, Кириллов и тот подпоручик. Остальных я еще только разглядываю… впрочем, не совсем близорук. Это как в X-ской губернии; там схвачено с прокламациями два студента, один гимназист, два двадцатилетних дворянина, один учитель и один отставной майор, лет шестидесяти, одуревший от пьянства, вот и всё, и уж поверьте, что всё; даже удивились, что тут и всё. Но надо шесть дней. Я уже смекнул на счетах; шесть дней, и не раньше. Если хотите какого-нибудь результата — не шевелите их еще шесть дней, и я вам их в один узел свяжу; а пошевелите раньше — гнездо разлетится. Но дайте Шатова. Я за Шатова… А всего бы лучше призвать его секретно и дружески, хоть сюда в кабинет, и проэкзаменовать, поднявши пред ним завесу… Да он, наверно, сам вам в ноги бросится и заплачет! Это человек нервный, несчастный; у него жена гуляет со Ставрогиным. Приголубьте его, и он всё сам откроет, но надо шесть дней… А главное, главное — ни полсловечка Юлии Михайловне. Секрет. Можете секрет?
— Как? — вытаращил глаза Лембке, — да разве вы Юлии Михайловне ничего не… открывали?
— Ей? Да сохрани меня и помилуй! Э-эх, Андрей Антонович! Видите-с: я слишком ценю ее дружбу и высоко уважаю… ну и там всё это… но я не промахнусь. Я ей не противоречу, потому что ей противоречить, сами знаете, опасно. Я ей, может, и закинул словечко, потому что она это любит, но чтоб я выдал ей, как вам теперь, имена или там что-нибудь, э-эх, батюшка! Ведь я почему обращаюсь теперь к вам? Потому что вы все-таки мужчина, человек серьезный, с старинною твердою служебною опытностью. Вы видали виды. Вам каждый шаг в таких делах, я думаю, наизусть известен еще с петербургских примеров. А скажи я ей эти два имени, например, и она бы так забарабанила… Ведь она отсюда хочет Петербург удивить. Нет-с, горяча слишком, вот что-с.
— Да, в ней есть несколько этой фуги, — не без удовольствия пробормотал Андрей Антонович, в то же время ужасно жалея, что этот неуч осмеливается, кажется, выражаться об Юлии Михайловне немного уж вольно. Петру же Степановичу, вероятно, казалось, что этого еще мало и что надо еще поддать пару, чтобы польстить и совсем уж покорить «Лембку».
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести часов не выдержит, не то что шести дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока в шесть дней! Ведь признаете же вы за мною некоторую опытность, то есть в этих делах; ведь знаю же я кое-что, и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести дней прошу, а для дела.
— Я слышал… — не решался высказать мысль свою Лембке, — я слышал, что вы, возвратясь из-за границы, где следует изъявили… вроде раскаяния?
— Ну, там что бы ни было.
— Да и я, разумеется, не желаю входить… но мне всё казалось, вы здесь до сих пор говорили совсем в ином стиле, о христианской вере, например, об общественных установлениях и, наконец, о правительстве…