Решетки на окнах были легки, ш у т о ч н ы, однако, когда арестант потрогал их, воспользовавшись отлучкою немца, к нему приставленного, убедился — не выломать, сделаны, что называется, от души, не на один день…
— Еще раз расскажите подробно, как вы попали в плен? — спросил офицер генерального штаба германской армии, чиновник бюро разведки Бауэрмайстер, говоривший по-русски свободно, без акцента (чему, впрочем, удивляться — до мая 1914 года жил в Петербурге как русский подданный, подвизался в сфере страхования имущества).
— Вы же знаете… Ваши солдаты схватили меня контуженным; патронов к нагану не было, отстреливаться нечем…
— Бедненький русский офицер… Нечем отстреливаться… Японцы в таких случаях кончают жизнь кинжалом.
— Кинжалы для русских офицеров поставляли до войны ваши заводы, клинки слишком быстро ржавели и крошились; не харакири ими делать, а старикам пятки щекотать…
— Стоит ли так злобно отзываться о нашей военной индустрии?
— Стоит. Это для вас она военная, для нас — изменническая.
— Изволите по-прежнему дерзить?
— Нет. Просто называю кошку кошкой…
— Так ведь это и есть высшая форма дерзости!
— В моем положении она-то и есть спасение…
— Ваше имя?
— Вы же знаете…
Бауэрмайстер по-прежнему словно бы не слышал собеседника, сказал еще раз, бесстрастно, будто со стороны:
— Имя?
— Яков.
Бауэрмайстер повторил удовлетворенно, словно бы любуясь чем-то, одному ему видным:
— Яков… Прекрасно… Яков… Почти Якоб, очень близко к прусскому, не находите?
— Нахожу, отчего ж нет? Русы и прусы — одного рода племя.
— Ну, так-то резко б не надо…
— Не привык таить мнение…
— Придется и этому выучиться… Итак, Яков… Имя отца, пожалуйста.
— Вы знаете…
— Пожалуйста, имя отца?
— Павел.
— Павел. Почти Пауль. А может, и впрямь, русы и прусы? — улыбнулся офицер генерального штаба. — И наконец, фамилия?
— Колаковский.
— Что-то есть в звучании польское, не находите?
— И отец и дед мой православные, католиком никто в роду не был.
— Не верите в теорию крови?
— Не верю.
— Только «дух определяет личность»?
— Только.
— Ну а как же тогда прикажете понять, что вы, православный, русский… Кстати, какой полк?
— Перед вами лежат мои данные, господин Бауэрмайстер.
— Вот я их и намерен перепроверить.
— Тогда я отказываюсь говорить с вами. Я — офицер, и слово свое почитаю абсолютным… Коли я сказал о своем согласии, извольте мне верить, а не устраивать пустые перепроверки… Мы так в гимназии баловались, в шестом еще классе, слабеньких духом пугали, начитавшись «Бесов»…
— Вы стали значительно более говорливым, после того, как мы подкормили вас в лазарете…
Колаковский откинулся, словно от удара:
— Вы своему начальству доложите: отныне я вообще говорить с вами перестаю и предложение свое беру обратно.
— Поздно, Яков Павлович. Ваше согласие служить германской разведке уже зафиксировано на фонографе, так что отказ ваш невозможен. Очень сожалею. В случае отказа мы ошельмуем вас в глазах офицеров двадцать третьего пехотного Низовского полка… Хотите послушать запись нашей беседы, когда вы в первый раз изволили дать трещинку? А я, словно капля, в трещинку юрк, юрк и затаился… И ждал, пока мороз ударит… Лед камень рвет, словно порох, Яков Павлович…
— Ну и какой же вам смысл меня шельмовать? Каков прок? — спросил Колаковский, хрустнув пальцами так, что гримаса свела лицо немца.
— Прок таков, чтоб другим было неповадно финтить! — отрезал Бауэрмайстер.
Колаковский поднялся из-за стола, попросил:
— Встаньте, пожалуйста.
— Это еще зачем?
— Я ударю вас по лицу, дабы вы имели основание вызвать меня на дуэль.
Бауэрмайстер вздохнул, закрыл глаза, долго сидел недвижно, потом откашлялся:
— Хоть я и могу вас швырнуть в карцер, ибо вы наш пленник, но тем не менее прошу принять мои извинения, Яков Павлович… Простите, милый, но в разведке проверка — вещь необходимая, мы ж вам — коли передадим петербургскую агентуру — вручим судьбы людей, наших друзей, так что простите, бога ради, Яков Павлович, и не держите на меня зла, коли можете…
Колаковский опустился на стул, снова хрустнул пальцами:
— Разве ж допустимо так, право… Тем более я пленник… Ну да ладно, я удовлетворен вашим ответом вполне, лжи нет в нем…
Бауэрмайстер чуть поклонился, лицо его снова дрогнуло:
— А не слишком ли вы меня легко простили? Нет ли в этом простолюдинства? Истинный дворянин не может быть столь снисходителен к оскорблению.
Колаковский перегнулся через стол и резко ударил офицера.
Тот упал с кресла, ударившись головою об угол стола.
Колаковский поднялся, вышел в соседнюю комнату, крикнул дежурным:
— Поднимите вашего командира, он хлипкий…
Никто, однако, не ответил ему. В приемной Бауэрмайстера тоже было пусто.
Колаковский вышел в соседнюю комнату — никого; в третьей — тоже.
Он толкнул ногою тяжелую дверь, что вела на улицу, — подалась легко.
Колаковский хмыкнул, вернулся назад, тронул мыском Бауэрмайстера, лицо его дрогнуло, сказал презрительно:
— Ладно, поиграли, и будет. Бежать смысла нет, схватите. Или — или. Коли у вас нет нужды начать со мною серьезное д е л о — верните в лагерь, надоело мне подлаживаться под ваши дурацкие проверки. Отчего я согласился работать на вас, хотите понять? Оттого, что в России сейчас правят дурни, которые ведут империю к краху. Поднимать ее из руин предстоит Европе; ближе всех к нашим границам — вы; следовательно, вы-то именно и станете работать с нами; так не лучше ль договориться о форме сотрудничества, при котором насильник и мерзавец — то есть вы — станет выполнять по отношению ко мне те условия, которые мы обговорим заранее, пока вы во мне более заинтересованы, чем я в вас?
…После семидесяти четырех часов утомительнейших допросов состоялся обед в особняке генерального штаба. Генерал, принимавший Колаковского и Бауэрмайстера, заключил трехчасовую трапезу словами:
— Мы поручаем вам в Петербурге организацию диверсии, Якоб Паулевич, мы подвигаем вас на террор — именно вы должны будете застрелить великого князя, и, наконец, мы вам доверяем ценнейшее наше приобретение жизнь и честь друга, Якоб Паулевич; имя друга — Мясоедов; звание — полковник жандармерии; кличка в нашей разведке — «Шварц», оклад — сорок тысяч марок в год.
…Через девятнадцать дней, поздней ночью, в квартире подполковника генерального штаба Ивантеева, что на Мойке, задребезжал звонок.
Сонная прислуга не разобрала имени, побрела в покои барина. Тот спал отдельно от супруги, в своем кабинете, возле телефонного аппарата.
— Ктой-то к вам, Леонид Фомич, — сказала женщина, а кто — не пойму.
Ивантеев лежал на диване одетым, словно бы ожидая этого прихода.
Посмотрел на часы; стрелки показывали три часа утра.
— Ложитесь спать, Григорьевна, — сказал он, — я сам гостя впущу.
Света в прихожей Ивантеев не зажигал; когда вошел гость — обнял его, прижал к себе, ощущая чужой запах шинели, провел в кабинет.
Колаковский — а это был он (никакой не офицер пехоты, но сотрудник военной контршпионской службы) — чуть не обвалился в кресло и сказал, не разжимая губ:
— Вы были правы… Все эти годы правы… Будь мы все прокляты… Мясоедов действительно их агент.
Ивантеев протянул Колаковскому папироску, поднес обжигающе близкий огонь спички, спросил:
— Пароль и отзыв к нему вам дали?
— Да.
— Явку?
— Тоже.
— Это в протоколе допроса, который с вас станут потом снимать, не очень-то открывайте, ясно?
— Ясно.
— Сейчас спать, утром — за рапорт на мое имя, составим вместе, а потом — вплоть до ареста, если бог даст, мы сможем его на этот раз взять, — из дома моего не выходить, вас шлепнут незамедлительно…
Основания для такого рода опасений были весьма серьезны: агент разведки германского генерального штаба, полковник жандармерии Мясоедов был одним из начальников контршпионского ведомства России.