Вообще, о поездке в целом я не много могу рассказать. Точно так же, как вначале в таможне, потом на кирпичном заводе – здесь, в вагоне, надо было каким-то образом убивать время. Да, здесь это получалось, пожалуй, труднее, поскольку условия были, само собой, другие. С другой стороны, здесь у нас было сознание цели, и мысль о том, что каждый километр проделанного пути, пускай проделанного невыносимо медленно, в утомительной тряске, долгих стоянках, раздражающих толчках во время маневрирования, к этой цели нас все– таки приближает, – мысль эта в какой-то мере помогала переносить трудности и невзгоды. Наша компания тоже старалась не терять терпения. Рози не уставал подбадривать нас: ничего, братцы, как только прибудем, тут же все останется позади. Многие поддразнивали Сутенера – из-за одной девушки, которая находилась здесь же (как ребята предполагали) вместе со своими родителями: Сутенер познакомился с ней еще на кирпичном заводе, а тут – особенно в первое время – часто исчезал, чтобы с ней повидаться, в глубине вагона, и у нас об этом ходило много всяческих разговоров. С нами был и Курилка, и даже здесь из его карманов время от времени появлялись щепоть какого-то подозрительного, рассыпающегося в пыль крошева, лоскуток грязной бумаги и спичка, к трепетному огоньку которой он тянулся с жадностью хищной птицы, иногда даже ночью. От Мошковича (со лба его, по очкам, по широкому носу, по толстым губам, постоянно текли ручейки пота, смешанные с грязью, – как, кстати, и у всех прочих, как и у меня, само собой), да и от других ребят даже на третий день случалось порой услышать шутливое слово, веселую реплику, а Кожевник, хотя и с трудом ворочая языком, отпускал иногда вялую остроту. Не знаю уж, каким образом кому-то из взрослых удалось выведать, что конечный путь нашего путешествия – некий населенный пункт под названием
Вальдзее[2]; когда я страдал от жажды или от жары, уже само обещание, содержащееся в этом слове, сразу же приносило облегчение. Тем, кто жаловался на тесноту, многие – с полным правом – напоминали: не забывайте, в следующем транспорте будет в вагоне уже по восемьдесят человек. Да и вообще, если подумать, знавали мы тесноту и похуже: например, в конюшне жандармерии, где задачу, как разместиться, мы смогли решить, только договорившись, что все сядут на землю по-турецки. В поезде сидеть было все– таки удобнее. К тому же, если так уж хотелось, я мог и встать, и даже сделать несколько шагов – скажем, по направлению к параше, место которой было в правом заднем углу вагона. Сначала мы было приняли решение, что
пользоваться ею будем только по малой нужде. Но что делать: по мере того как шло время, многие из нас вынуждены были признать, что природа сильнее, чем любые наши договоренности, и соответственно с этим и поступали: это относится и к нам, ребятам и мужчинам, и, понятное дело, к женщинам, само собой.
Жандарм тоже в конечном счете больших неприятностей нам не причинил. Был момент, когда он нас слегка испугал: его лицо внезапно возникло в левом окошке, как раз над моей головой, да он еще и фонариком посветил внутрь, потому что был уже поздний вечер, даже, скорее, ночь после первого дня пути, когда мы в очередной раз долго где-то стояли. Однако скоро выяснилось, что привели его к нам вполне добрые намерения. «Люди, – крикнул он, – мы на венгерской границе!» Только это он и хотел нам сообщить. А потом призвал нас, даже, пожалуй, скорее попросил отдать ему, если у кого-то из нас еще оставались деньги или другие ценности. «Там, куда вы едете, – рассуждал он,
– это вам больше не понадобится. То, что у вас еще есть, немцы все равно отберут, – добавил он. – Так что, – продолжал он, стоя у оконного отверстия,
– пускай лучше попадет в венгерские руки!» Потом, после короткой паузы, которая показалась мне не лишенной некоторой торжественности, он (тут его голос стал почти теплым, в нем зазвучали доверительные интонации и готовность все забыть и простить) добавил: «В конце концов, вы ведь тоже венгры!» В ответ откуда-то из глубины вагона – после некоторого перешептывания, вроде бы даже спора – донесся голос, низкий голос мужчины, который, признав справедливость этого довода (в самом деле, в конце концов.. .), выдвинул условие: дескать, хорошо бы в обмен получить немного воды; жандарм и на это был готов, хотя сказал: «несмотря на запрет». Однако в итоге они так и не пришли к согласию, поскольку обладатель низкого голоса желал сначала заполучить воду, а жандарм – ценности, и ни один не хотел уступать. Наконец жандарм очень рассердился. «Жиды паршивые, вы даже в самых святых вопросах выгоду ищете!» – прозвучало его замечание. И голосом, сдавленным от возмущения и отвращения, он высказал пожелание: «Подыхайте тогда без воды!» Кстати говоря, его слова частично сбылись; так, во всяком случае, говорили в нашем вагоне. Факт тот, что где-то с середины второго дня все мы, и я в том числе, не могли не слышать пронзительных воплей, долетавших к нам из следующего за нами вагона; это было не очень-то приятно. Говорили, там едет какая-то больная старуха и она, судя по всему, сошла с ума, причем, сомневаться тут не приходится, от жажды. Объяснение выглядело правдоподобным. Только сейчас я убедился в правоте тех, кто уже в самом начале пути говорил: как удачно, что в наш вагон не попали ни маленькие дети, ни старики, ни, надо надеяться, больные люди. В первой половине третьего дня старуха наконец замолчала. У нас стали говорить: она умерла, потому что ей так и не дали воды. Но мы ведь знали: она была больная и старая, так что все, и я в том числе, случай этот сочли в конечном счете вполне естественным.
Могу со всей уверенностью утверждать: долгое ожидание не способствует хорошему настроению, – в этом, по крайней мере, я мог лишний раз убедиться, когда мы наконец действительно прибыли на место. Возможно, правда, я просто слишком устал; ну и, наверное, то напряжение, с которым все мы ждали этого события, заставило меня в какой-то степени забыть в конце концов, что мы у цели; в общем, я как-то ощущал скорее равнодушие, чем радость. Да и самый момент прибытия прошел словно мимо меня. Я вспоминаю, что внезапно проснулся: должно быть, из-за пронзительного воя сирен; слабый свет, сочившийся в окна и щели, означал, что наступает рассвет четвертого дня. Немного болела поясница, в том месте, где спина соприкасается с полом. Поезд стоял, как во многих случаях и до этого, а при воздушной тревоге – всегда. У окон толпились люди – тоже как всегда во время стоянки. Каждому казалось, что он видит что-то новое и необычное. Наконец и я дождался своей очереди у окна – но ничего не увидел. Заря была прохладной и пахла свежестью, над просторными полями стоял сизый туман; потом, неожиданно, словно звук трубы, откуда-то из-за наших спин возник четкий, тонкий, красный луч, и я понял, что вижу восход солнца. Это было красиво и в общем даже интересно: дома я в такой ранний час обычно спал. Еще я разглядел, прямо перед нами, немного левее, какое-то строение: то ли захолустный полустанок, то ли предвестие какого-то большого вокзала. Строение было маленьким, серым и пока совершенно безлюдным, с узенькими закрытыми окнами, с комично крутой и высокой крышей, такой же, какие я видел в этих краях и вчера; в брезжащем полумраке строение на моих глазах обрело более четкие контуры, из серого стало лиловым, потом и окна блеснули красноватым блеском, отразив упавшие на них первые рассветные лучи. Другие тоже заметили домик, да и я сообщил о нем тем, кто стоял, любопытствуя, за нами. Те спросили, нет ли там доски с названием станции. И действительно, в слабом утреннем свете, на торцовой стене домика, обращенной туда, откуда мы прибыли, под крышей виднелись даже два слова, написанные причудливо изломанными, угловатыми готическими немецкими буквами и соединенные готической же черточкой с двойной волной: «Auschwitz-Birkenau». Но что касается меня, тщетно я рылся в поисках этого названия в памяти; не больше знали и остальные. Я сел на место: следующие тоже просили пустить их к окну; к тому же час был ранний, мне хотелось спать, и вскоре я задремал.
2
Лесное озеро (нем.).