В конце концов я привел ей один пример. Иногда, если нечего делать, я ведь и сам задумываюсь над такими вещами: однажды мне и пришел в голову этот пример. А все благодаря одной книге, которую я недавно прочел. В общем, речь там идет об одном нищем мальчишке и о принце, и они, если не считать того, что один – принц, а другой – нищий, во всем остальном: лицом, телосложением – удивительно были друг на друга похожи; и как-то раз, просто из любопытства, они поменялись судьбами, и нищий в конце концов стал настоящим принцем, а принц – настоящим нищим. И я сказал старшей из сестер: пускай попробует представить себя в такой ситуации. Конечно, это не очень вероятно, но чего только, в конце концов, на свете не бывает. Скажем, когда она была совсем-совсем маленькой, ни говорить еще не умела, ни памяти у нее не было, с ней, предположим, приключилась – не важно как, но приключилась – такая же история: ее каким– то образом нечаянно подменили, и она оказалась ребенком в другой семье, причем в такой семье, чьи документы с точки зрения чистоты крови безупречны. Так вот: если это представить, то теперь та, другая девочка чувствовала бы себя другой и носила бы желтую звезду, конечно, а она, старшая из сестер, со своими бумагами о рождении и о родителях, чувствовала бы себя – и не только она бы чувствовала, но и другие люди, конечно, видели бы ее – точно такой, как остальные люди, и думать не думала бы ни о каком различии. Пример этот, как мне показалось, ее немножко даже ошеломил. Сначала она просто молчала, потом, медленно-медленно и так мягко, что я почти ощущал эту мягкость, губы ее приоткрылись, словно она собиралась что-то сказать. Но так ничего и не сказала; вместо этого произошло нечто другое, куда более странное: она вдруг расплакалась. Лицо она спрятала в сгибе локтя, лежащего на столе, а плечи ее мелко вздрагивали и подергивались. Я очень был удивлен, потому что на такое совсем не рассчитывал; к тому же зрелище это выбило меня из колеи. Вскочив, я наклонился над ней и, слегка касаясь ее волос, плеч и руки, стал умолять, чтобы она перестала плакать. Но она рыдала все горше, а потом срывающимся голосом, не отрывая лица от локтя, стала кричать что-то в том роде, что если наши собственные свойства тут никакого значения не имеют, то все это – какая-то дурацкая случайность, и что если бы она могла быть другой, не той, кем вынуждена быть, тогда «все это не имеет никакого смысла» и вообще это «невозможно вынести». Я растерялся: ведь, конечно, я был виноват во всем, но откуда же мне знать, что эта мысль для нее так важна. Я уже почти готов был сказать, мол, не обращай внимания, ведь вот для меня никакого значения не имеет, какая у тебя кровь, я вовсе не презираю тебя за это; но, слава Богу, я удержался и ничего не сказал, почувствовав, что слова мои прозвучали бы немножко смешно. Только все-таки мне было жаль, что я не мог высказаться, потому что в тот момент я действительно все это чувствовал в своей душе, совершенно независимо от собственного положения, а значит – как тут еще скажешь? – свободно. Хотя, конечно, в иной ситуации, может быть, и мнение у меня было бы иное. Не знаю. Зато знаю твердо, что проверить это – не в моих силах. И все же это как-то меня удручало. По какой причине, точно не скажу, но впервые со мной случилось такое: я чувствовал нечто, мне кажется, в самом деле напоминавшее стыд.
И, уже когда мы были на лестнице, я вдруг узнал, что, поддавшись подобным чувствам, я, кажется, сильно обидел Аннамарию: дело в том, что я заметил: она как-то странно себя ведет. Когда я что-то сказал ей, она даже не ответила. Я было взял ее за руку, но она вырвалась и убежала, оставив меня на лестнице одного.
На следующий вечер я напрасно ждал, что она, как обычно, зайдет за мной. Потому и я не решился подняться к сестрам: ведь до сих пор мы всегда ходили туда с ней вместе, и они стали бы спрашивать, что с ней. И вообще, я сейчас лучше понимал то, о чем вчера говорила старшая из сестер.
Правда, у Флейшманов вечером Аннамария все-таки появилась. Но разговаривала со мной сначала очень сухо; лицо ее немного смягчилось лишь после того, как на вопрос, хорошо ли я провел у сестер время, я ответил, что не был там. Она поинтересовалась почему, на что я ответил чистую правду: не хотел идти без нее; ответ, как я видел, ей понравился. Спустя какое-то время она даже согласилась посмотреть со мной рыбок; оттуда мы вернулись совсем помирившись. Позже, когда вечер подходил к концу, Аннамария сделала еще одно, последнее замечание, касающееся всей этой истории. «Это была первая наша ссора», – сказала она.
3
На следующий день со мной произошел немного странный случай. Утром я встал вовремя и, как обычно, поехал на работу. День обещал быть жарким; автобус и сегодня был набит до отказа. Мы уже выехали из города, автобус гулко прогрохотал по короткому, лишенному всяких архитектурных украшений мосту, что ведет на остров Чепель; отсюда дорога довольно долго бежит по голой, открытой местности: по сторонам ее тянулись поля, слева виднелось какое-то плоское строение, похожее на ангар, справа тут и там блестели стекла оранжерей… И тут вдруг автобус резко затормозил, затем снаружи донеслись обрывки каких-то команд, потом кондуктор и пассажиры передали мне распоряжение: если в автобусе есть евреи, они должны выйти. Ага, подумал я, наверняка документы проверяют, насчет разрешения на выезд из города.
И в самом деле, на дороге стоял полицейский. Я тут же молча протянул ему свое удостоверение. Но он сначала махнул шоферу: мол, поезжай дальше. Я уже было подумал, что он невнимательно прочитал мою бумагу, и приготовился объяснять ему, что я, как значится в удостоверении, работаю на оборонном предприятии и мне некогда тут болтаться без дела; но тут вдруг раздались голоса, и я увидел кучу ребят, вместе с которыми работал на нефтеперегонном заводе. Они вылезли из-за насыпи. Оказалось, полицейский снял их с предыдущих автобусов, и теперь они, глядя на мою растерянную физиономию, откровенно веселились: вот-де и ты прибыл. Даже полицейский ухмылялся, как человек, который, хоть он и посторонний, все же в какой-то степени тоже участвует в развлечении; я сразу понял, он против нас ничего не имеет – да ничего и не может иметь, естественно.
Я спросил у ребят, что все это значит; но они пока и сами ничего не знали.
Какое-то время полицейский занят был тем, что останавливал автобусы, следующие из города: выходил на дорогу и вскидывал вверх ладонь; нас, остальных, он в такие моменты каждый раз отсылал за насыпь. И каждый раз повторялась одна и та же сцена: вновь прибывшие сначала были сильно удивлены, а кончалось все смехом. Полицейский выглядел довольным. Так продолжалось примерно четверть часа. Было ясное летнее утро, солнце уже согрело землю на откосе насыпи: мы ощущали это, когда лежали на траве. Вдали, в голубоватой дымке, хорошо видны были пузатые резервуары нефтеперегонного завода. За ними дымили фабричные трубы, еще дальше, уже смутно, маячил островерхий купол какой-то церкви. Нашего брата все прибывало: ребята, по одному или группами, появлялись из идущих со стороны Будапешта автобусов. Прибыл Кожевник – подвижный, веснушчатый парень с черной щетиной на коротко стриженной голове, весельчак и заводила; Кожевником его прозвали за то, что он, в отличие от нас, гимназистов, учился – до того как его приписали к заводу – делать всякие нарядные изделия из кожи. Прибыл и Курилка: его почти никогда не увидишь без сигареты в зубах. Правда, многие другие парни тоже курили; чтобы не отставать от других, попробовал сигарету и я; но, я заметил, он занимается этим совсем по-другому, с какой-то, почти лихорадочной, жадностью. Глаза у него тоже были странные, с лихорадочным блеском. Держался он независимо, но был молчалив и необщителен; ребята его недолюбливали. Я, правда, все же спросил у него однажды, что за удовольствие он находит в поглощении такого количества табачного дыма. Он ответил коротко: «Дешевле, чем жратва». Я был слегка ошарашен: такая причина мне и в голову не могла прийти. Но еще сильнее удивил меня насмешливый, почти презрительный взгляд, которым он смерил меня, заметив мою растерянность; мне стало не по себе, и больше я его ни о чем не спрашивал. Но с этого момента мне стала понятнее та настороженность, с которой относились к Курилке остальные. С куда более искренней радостью встретили они другого члена нашей команды, которого все, кто был с ним дружен, звали почему-то Сутенером. Впрочем, мне эта кличка казалась удачной: темные, гладкие, блестящие волосы, большие серые глаза, притягательная и в то же время чуть хищная улыбка – он в самом деле казался этаким жиго-ло; позже я узнал, что прозвище это дали ему, собственно говоря, за то, что в прежней, домашней, жизни он вроде бы очень умел ладить с девушками. Один из автобусов доставил нам Рози: фамилия его, собственно, Розенберг, но все пользовались таким сокращенным вариантом. По какой-то причине его мнение считалось у нас авторитетным, и в вопросах, которые касались нас всех, мы, как правило, прислушивались к его советам; он обычно ходил и к мастеру, если у нас были какие-то просьбы. Я слышал, он учился в торговом училище и вот-вот его закончит. У него было умное, хотя слишком вытянутое лицо, волнистые, белокурые волосы и неподвижный взгляд водянисто– голубых глаз; он напоминал какие-то старинные картины в музеях, под которыми висят таблички «Инфант с гончей» или что-нибудь в этом роде. Приехал и Мошкович, низкорослый парнишка с неправильным, даже, я бы сказал, довольно некрасивым лицом и крупным тупым носом, на котором сидели очки с линзами, почти такими же толстыми, как у моей бабушки. И так далее, вся наша команда. Все были в растерянности, как и я, и считали, что странная эта история – наверняка недоразумение, которое скоро должно проясниться. Мы поговорили с Рози, он подошел к полицейскому и спросил: не будет ли у нас неприятностей, если мы опоздаем к началу работы, и когда, собственно, нас собираются отпустить? Полицейский ни капли не рассердился, услышав этот вопрос, и ответил, что дело вовсе не в нем, не в том, что он решит или не решит. Как выяснилось, он сам знает не намного больше нас. Сославшись на какие-то «дальнейшие распоряжения», которые должны поступить, он заявляет, что пока может только сказать: и ему, и нам следует проявить терпение. Таков был в общем его ответ. Все это звучало хотя и не слишком ясно, однако, в сущности – с этим все ребята были согласны, – не так уж страшно. И вообще, полицейскому мы в конце концов так и так обязаны были подчиняться беспрекословно. Что мы и делали с легким сердцем, поскольку с нашими удостоверениями, на которых стояла печать оборонного предприятия, мы, само собой, не видели особых причин принимать полицейского уж очень всерьез. Он же, со своей стороны, убедился – как выяснилось из его слов, – что имеет дело с «людьми разумными», и надеется, что может и в дальнейшем рассчитывать на нашу «дисциплинированность»; у меня сложилось впечатление, что мы ему в общем понравились. Он тоже как человек располагал к себе: был он довольно невысокого звания, ни молод, ни стар, на загорелом лице выделялись очень светлые глаза. По некоторым его словам я сделал вывод, что вырос он, скорее всего, в деревне.