— У тебя слуховые галлюцинации, комбат. За Чибисова отвечаю я.

— Положим… Но вот что, Кузнецов, — заговорил Дроздовский утверждающе и решительно. — К разведчикам надо идти большой группой. Три человека не сумеют вынести троих. Я тоже пойду. С двумя связистами. Пойду вслед за вами. Правее двух сожженных бронетранспортеров.

— Можешь не беспокоиться, комбат, — с холодной отчужденностью ответил Кузнецов. — Если там кто-нибудь остался в живых, сумеем уж вынести.

— Не беспокоюсь, Кузнецов, не беспокоюсь! Но я пойду за вами! — проговорил Дроздовский и, дрогнув ноздрями, смерил его взглядом с головы до ног, потом отстранил с пути независимо молчавшего в ровике Рубина, крупными шагами пошел к орудию, где под бруствером Зоя с помощью Нечаева перебинтовывала разведчика.

«Если меня убьют сегодня, значит, так должно и быть, — стискивая приклад автомата, подумал Кузнецов, но тут же отогнал эту мысль: — Почему я подумал об этом?»

— Товарищ лейтенант, готовы!.. Всё — как на свадьбе!

Из хода сообщения в ровик вошел Уханов, а позади него маленький, тихий, виновато-понурый Чибисов, вдавивший голову в плечи; карабин был прижат к его боку ненужной мешающей палкой.

— Вот и прекрасно… Оставьте карабин Нечаеву, возьмите его автомат, — приказал Кузнецов и кивнул Уханову: — Пойдете рядом с ним. Я — с Рубиным. Ну, все. Вперед.

В это время у орудия зашевелились, замаячили фигуры на площадке, и сбоку Зоя и Нечаев на руках пронесли к берегу разведчика с немыслимо утолщенными, забинтованными ногами, и ветерком повеяло на Кузнецова еле различимым шепотом:

— Счастливо, мальчики! Возвращайтесь!.. Ни пуха вам ни пера!

Кузнецов не ответил ей.

Глава двадцать первая

— Вперед!

Это была последняя команда Кузнецова, услышанная Чибисовым, когда вскарабкались на бруствер, и здесь, за бруствером, через десять шагов все отодвинулось, ушло назад, перестало защищать — землянки под берегом, ровики, орудия, ходы сообщения, — и мгновенно охватило ощущение собственной открытости, оторванности от людей, от того, что было своим. Чибисов на подкашивающихся ногах ковылял за Ухановым, то и дело проваливаясь в глубокие воронки и в страхе вырываясь из них, с застрявшим в горле криком: «Куда мы идем?» — мотался из стороны в сторону.

А спереди ближе и ближе надвигалось что-то из затаенной неизвестности степи, в которой была дикая ночь, заставленная силуэтом недавнего боя; степь леденела в змеином шелесте поземки, в безмолвии зарева за спиной, и порой казалось: тихие, забеленные снегом тени поджидающе выползают навстречу, бесшумно извиваются меж неподвижных громад танков, еле позвякивает железо и подымаются впереди белые головы с рогатыми очертаниями квадратных касок… И Чибисов падал на землю, по-пьяному тыкаясь пальцами в спусковую скобу автомата: «Немцы! Немцы!»

Но выстрелов не было. У ханов не падал в снег, не подавал команды, шел, наклонясь к ветру, переступая через эти извивающиеся под поземкой тени. Тогда Чибисов, едва отпуская дыхание, отдирал иней на мокрых веках: вокруг виднелись вмерзшие в снег трупы, запорошенные с утра, — наверно, те немцы, которые успели выскочить из подожженных танков.

«Мертвецы это, слава богу! — билось в сознании Чибисова вместе со стучащим где-то в висках сердцем. — По мертвецам к живым идем… Господи, куда мы идем? Неужто Уханов не боится так к немцам зайти? Здесь они живые таятся!.. Неужто второй раз в плен? Окружат в одночасье, закричат…»

И, мертвея от страха, слабея до дрожи в мускулах живота, судорожно озираясь вправо, он хотел увидеть, где идут Кузнецов и Рубин. Но не было видно их. «Не перетерплю второй раз, убью себя!.. Господи, пожалей меня и моих детей! Не злой ведь я человек, ни кошку чужую, ни собаку даже — никого в жизни не обижал!.. Пальцем ни жену, ни детей не тронул! В парнях еще тихим, смирным называли, смеялись, никаких драк не любил… С разведчиком, с парнишкой не по умыслу было! С испугу я… окоченел весь! За это наказание мне?» — мысленно шептал Чибисов, с мольбой обращаясь к кому-то, кто распоряжался его жизнью, его судьбой, и уже смутно видел, куда идет, — толчками колыхались перед закрытыми глазами очертания танков в светло-лиловой пустоте.

— Стой, Чибисов! Ложись! — прозвучала, как удар по голове, команда Уханова. — Немцы!..

Оглохнув от молотообразных ударов крови в затылке, Чибисов споткнулся двумя ногами обо что-то твердое, точно капустный лист хрустнувшее, упал лицом вниз, в поземку, суматошно приподнялся, ничего не соображая: впереди какой-то свет, расплываясь пятном, мигнул, замельтешил сквозь влагу век. А там, на бугре, над степью выросли невнятные белые фигуры и зыбко закачался темный силуэт машины.

Потом, охолонув его всего, донесся откуда-то испуганно-грозный оклик на чужом языке:

— Вер ист да? Хальт![1]

«Вот они!» — вспышкой мелькнуло в сознании Чибисова, и, отползая, он обезумело рванул неощутимый пальцами затвор автомата, но мигом чья-то рука клещами схватила его за плечо, и в ухо — свистящий шепот:

— Стой! Не стрелять! Сюда! За танк! Куда раком пополз? Вправо, вправо, ну?

Уханов, лежа рядом, изо всей силы толкал его в плечо. Тогда он послушно пополз на животе куда-то вправо, всхлипнув горлом, опасаясь взглянуть вверх, загребая в валенки, в рукавицы снег, и тут снова пронзил слух чужой оклик:

— Хальт!

И оглушающе прогремела автоматная очередь, взвизгнула в ушах, сверкнула резкими огнями. Затем разящий, всеоголяющий свет встал беспощадно над степью. Несколько секунд пышно развернувшийся этот свет плыл в поднебесье, и в течение нескольких секунд одно и то же повторялось в мозгу Чибисова: «Видят нас, видят!.. Сейчас подбегут — и выстрелить не успеем!»

— Лежи, тихо! Что бормочешь? Псалмы поешь, что ли? — как через толстую подушку дошел до него голос Уханова.

— Немцы!..

— Лежи, говорят! Ты что лазаря запел, папаша?

Снег нестерпимо сиял. Чибисов с тоской, обмирая, поджал ноги. Там, за ногами, упавшая ракета догорала на снегу, в десяти метрах позади танка, за которым, оказывается вплотную лежали они. Ракета, шипя, разбрызгивалась возле ног бенгальским огнем, осыпая искрами серую броню танка, застывшую уродливую толщу гусениц, синевато освещала короткое обледенелое бревно с торчащим вверх сучком с фосфорической искоркой на нем — бревно виднелось как раз на том месте, где споткнулся и упал на хрустнувшее Чибисов: это был труп немца-танкиста.

— Смотри, Чибисов, часы у фрица, — чуть подтолкнув локтем, зашептал Уханов. — Добро пропадает. Ты что, как козлиный хвост, трясешься? Опять замерз? Пощупай спусковой крючок, чуешь? В общем, папаша, главное — не робей. Хуже смерти ничего не будет. Сколько тебе лет? А? За тридцать, похоже?

— Сорок восемь мне было. Зазяб я весь, сержант…

— Да, не мальчик. Шевели пальцами, крепче шевели. Теперь малость потерпеть осталось. Успокоятся они — и вперед. Проползем правее — и броском к двум бронетранспортерам перед балкой. Ничего. Обойдется, папаша!..

Ракета погасла, стало вокруг темнее, чем было, а из навалившейся темноты, которую не перебороло дальнее зарево, подозрительно мигнул на бугре фонарик; налетевший ветер с поземкой разорванно донес сверху чужой разговор, словно бы ободряющий смех; и опять повторной искоркой посигналил над степью среди, казалось, зазыбившихся теней.

— Сюда они!.. Сюда идут!.. Стреляй, сержант, стреляй!.. — выдавил Чибисов, неудержимо вызванивая зубами, и, как в безумии, схватился за автомат, каждой клеточкой своего тела сопротивляясь ужасу того, что может произойти, с затемненным сознанием от этого ужаса и ненависти к донесшимся голосам, к смеху немцев, которые тенями шли по бугру в сотне шагов от них, нащупал и дернул спусковой крючок автомата.

И в то мгновение Уханова опалило близким пламенем, всполохнулись обрывки каких-то криков впереди, пробили ответные автоматные очереди, высекая над головой звон по броне танка; брызнуло снегом в лицо, а рядом — бредовый голос: «Бей их, сержант! Стреляй их, сержант!..» Еще не понимая, что произошло, он увидел в распадающемся свете ракеты Чибисова, лежащего на боку; тот, трясясь как в тике, одной рукой зажимал предплечье, другой тянул к себе автомат, выбитый, отброшенный в сторону какой-то силой, — и Уханов крикнул яростным шепотом: