Таким образом, лорд Кили не был долгожданным посетителем после раннего, как было заведено у генерала, обеда, состоявшего из жареного седла барашка под уксусным соусом. К тому же Кили явно взбодрил себя изрядной порцией бренди, готовясь к нелегкому разговору с Веллингтоном, который еще в начале своей карьеры решил, что увлечение алкоголем мешает человеку проявить свои способности солдата.

— Хотя бы один человек в этой армии должен остаться трезвым, — нравилось ему говорить о себе, и теперь, сидя за столом в комнате, которая служила ему кабинетом, гостиной и спальней, он строго смотрел на раскрасневшегося, взволнованного Кили, который прибыл с неотложным делом. Неотложным для Кили, но не для кого-то еще.

Свечи мерцали на столе, заваленном картами. Вестовой прискакал от Хогана, сообщая, что французы выступили и продолжают движение по южной дороге, которая ведет к Фуэнтес-де-Оньоро. Новость не была неожиданной, но она означала, что планы, разработанные генераломЮ скоро будут подвергнуты испытанию огнем орудий и залпами мушкетов.

— Я занят, Кили, — сказал Веллингтон холодно.

— Я прошу только, чтобы моей части разрешили занять место в центре боевого порядка, — сказал Кили с осторожным достоинством человека, который знает, что бренди может сделать его речь нечленораздельной.

— Нет, — сказал Веллингтон. Адъютант генерала, стоящий у окна, кивал в сторону двери, но Кили игнорировал приглашение уйти.

— Нас неправильно использовали, милорд, — сказал он неблагоразумно. — Мы приехали сюда по требованию нашего суверена, ожидая, что нас должным образом используют, а вместо этого вы проигнорировали нас, отказали нам в снабжении…

— Нет! — Слово прозвучало так громко, что часовые у дверей вздрогнули. Потом они посмотрели друг на друга и усмехнулись. У генерала был тот еще характер, хотя он не так часто его проявлял, но когда Веллингтон действительно хотел выказать всю ярость, на какую был способен, это производило впечатление.

Генерал измерил взглядом своего посетителя. Он понизил голос до обычного уровня, но даже не пытался скрыть презрение.

— Вы прибыли сюда, сэр, плохо подготовленные, непрошеные, без соответствующего финансирования, и ожидали, что я, сэр, обеспечу вас и продовольствием, и снаряжением, а взамен, сэр, вы предложили мне дерзость и хуже того — предательство. Вы прибыли не по воле Его Величества, но потому что противник желал, чтобы вы прибыли, а я теперь желаю, чтобы вы ушли. И вы должны уйти с честью, сэр, потому что было бы неправильно отослать дворцовую гвардию короля Фердинанда на любых других условия, но эта честь, сэр, была заработана за счет других солдат. Ваша часть, сэр, должна участвовать в сражении, потому что у меня нет никакой возможности отправить вас прежде, чем французы нападут, но вам придется охранять мой склад боеприпасов. Вы можете командовать полком или пьянствовать у себя в палатке. Доброго вам дня, милорд.

— Милорд? — Адъютант обратился к Кили, тактично указывая на дверь.

Но лорд Кили было не до такта.

— Дерзость? — придрался он к слову. — Милорд, но я командовал гвардией короля Фердинанда и…

— И король Фердинанд в плену! — отрезал Веллингтон. — Что не говорит, сэр, об эффективности его охраны. Вы приехали сюда, сэр, с вашей виновной в супружеской неверности шлюхой, щеголяя ею как племенной сукой, а шлюха, сэр, оказалась предательницей! Шлюха, сэр, прилагала все усилия, чтобы разрушить эту армию, и единственное, что спасло эту армию от развала, это то, что ваша шлюха, слава Богу, оказалась такой же умелой в своем деле, как вы в своем! В вашей просьбе отказано, всего хорошего.

Веллингтон опустил глаза на бумаги. У Кили были и другие жалобы, в первую очередь на рукоприкладство и оскорбление со стороны капитана Шарпа, но теперь он был оскорблен уже самим Веллингтоном. Лорд Кили собрал остатки храбрости, чтобы возразить на такое обращение, но тут адъютант крепко ухватил его за локоть и потащил к двери, и у Кили не было сил сопротивляться.

— Возможно, Вашей Светлости требуется немного отдохнуть? — спросил помощник участливо, после того, как он вытолкал разъяренного Кили в приемную, где группа любопытных офицеров смотрела с жалостью на опозоренного человека. Кили пожал руку адъютанта, схватил шляпу и шпагу со стола, и вышел за дверь без единого слова. Он проигнорировал часовых, которые взяли на караул.

— Носатый быстро его выпроводил, — сказал один из часовых, затем снова вытянулся, потому что по ступенькам поднимался генерал-адъютант Эдвард Пэкихэм.

Кили, казалось, забыл, что следует приветствовать Пэкинхэма. Он двинулся вдоль улицы, не замечая длинные колонны пушек, которые медленно пробирались по узким переулкам города, — он ничего не видел и ничего не понимал за исключением того, что потерпел неудачу. Так же, как он терпел неудачу во всем, сказал он себе, но ни разу — по собственной вине. Ему выпадали плохие карты — и именно так он потерял небольшое состояние, оставленное ему матерью, после того, как она истратила свои богатства на проклятую церковь и на проклятых ирландских мятежников, которые в конце концов оказались на британской виселице; тем же самым невезением объяснялось то, почему он был не в состоянии завоевать руку по крайней мере одной из двух богатых мадридских наследниц, которые предпочли выйти замуж за родовитых испанцев, а не за пэра, лишенного своей страны. Жалость к себе нахлынула на Кили, когда он вспомнил об этих отказах. В Мадриде он был второразрядным гражданином, потому что не мог проследить свой род в прошлое вплоть до некоего средневекового скота, который сражался с маврами, в то время как в этой армии он был изгоем, потому что он был ирландцем.

Все же худшим оскорблением из всех было предательство Хуаниты. Хуанита — дикая, оригинальная, умная и обольстительная женщина, которую Кили воображал своей невестой. У нее были деньги, в ее жилах текла благородная кровь, и другие мужчины с завистью смотрели на Кили, когда Хуанита была рядом с ним. И все это время, предполагал он, она обманывала его. Она отдала себя Лупу. Она лежала в объятиях Лупа и открыла ему все тайны Кили: он представлял, как они смеются над ним, лежа обнявшись в постели, и гнев пополам с жалостью разгорался в нем. Слезы стояли в его глазах: он понимал, что станет посмешищем для всего Мадрида и всей этой армией.

Он вошел в церковь. Не потому что он хотел молиться, но потому что он не мог придумать, куда еще пойти. Он не мог вернуться к себе на квартиру в доме генерала Вальверде, где все будут смотреть на него и шептаться за его спиной: он рогоносец.

Церковь была заполнена женщинами в черных шалях, ждущими исповеди. Ряды свечей мерцали перед статуями, алтарями и картинами. Яркие огни отражались от позолоченных столбов и от массивного серебряного распятия на главном престоле, все еще укрытого белыми пасхальными покрывалами.

Кили стал подниматься по ступенькам к алтарю. Его шпага загремела о мрамор, когда он встал на колени и уставился на крест. Его тоже распинают, сказал он себя, распинают жалкие людишки, которые не понимают его благородных устремлений. Он вытащил флягу из кармана и поднес ее к губам, глотая крепкий испанский коньяк так, словно тот мог спасти его жизнь.

— Вы в порядке, сын мой? — Священник, неслышно ступая, подошел к Кили.

— Уйдите, — сказал Кили.

— Шляпа, сын мой, — священник сказал нервно. — Это — дом Бога.

Кили сорвал шляпу с плюмажем с головы.

— Уйдите, — сказал он снова.

— Бог да хранит вас, — сказал священник и отошел назад в тень.

Женщины, ждущие исповеди, глядели нервно на офицера в роскошном мундире и задавались вопросом, молится ли он относительно победы над приближающимися французами. Все знали, что враги в синих мундирах идут снова, и домовладельцы закапывали свои ценности в садах на случай, если ветераны Массена побьют британцев и вернутся, чтобы разграбить город.

Кили прикончил флягу. Его голова кружилась — от коньяка, от позора, от гнева. Позади серебряного креста в нише выше главного престола стояла статуя Мадонны. На ней была диадема из звезд, синие одежды, и она несла лилии в руках. Прошло много лет с тех пор, как Кили видел подобное изображение. Его мать любила такие вещи. Она заставляла его ходить на исповедь и к причастию, и упрекала за то, что он подвел ее. Она имела обыкновение молиться деве Марии, ощущая особую близость к Богоматери как к другой разочарованной женщине, которая знала печаль матери.