– «И, живя в своем родном доме, – читала вслух Мэрьон, – в доме, ставшем таким дорогим для нее благодаря этим воспоминаниям, она начала понимать, что великое испытание, предстоящее ее сердцу, скоро должно наступить, и отсрочить его нельзя. О родной дом, наш утешитель и друг, не покидающий нас и когда остальные друзья уходят – расставаться с ним в любой день жизни между колыбелью и могилой…»

– Мэрьон, милая! – проговорила Грейс.

– Кошечка, – воскликнул отец, – что с тобой?

Мэрьон коснулась руки которую ей протянула сестра, и продолжала читать, и хотя голос ее по-прежнему срывался и дрожал, она сделала усилие и овладела собой.

– «Расставаться с ним в любой день жизни между колыбелью и могилой всегда мучительно. О родной дом, столь верный нам, столь часто пренебрегаемый, будь снисходителен к тем, кто отвертывается от тебя, и не преследуй их упреками совести в их заблуждениях! Пусть ни добрые взгляды, ни памятные улыбки не сопутствуют твоему призрачному образу. Пусть ни один луч привязанности, радушия, мягкости, снисходительности, сердечности не изойдет от твоих седин. Пусть ни одно слово былой любви не зазвучит как приговор покинувшему тебя, но если ты можешь принять жесткое и суровое обличье, сделай это из сострадания к кающемуся!»

– Милая Мэрьон, сегодня не читай больше, – сказала Грейс, потому что Мэрьон расплакалась.

– Я не могу совладать с собой, – отозвалась Мэрьон и закрыла книгу. – Слова эти будто жгут меня.

Доктора все это забавляло, и он со смехом погладил младшею дочь по голове.

– Что ты? Так расстраиваться из-за какой то книжки! – сказал доктор Джедлер. – Да ведь это всего только шрифт и бумага! Все это, право же, не стоит внимания. Принимать всерьез шрифт и бумагу так же не умно, как принимать всерьез все прочее. Вытри же глазки, милая, вытри глазки. Героиня, конечно, давным-давно вернулась домой и все обошлось, а если нет, что ж, – ведь настоящий дом – это всего лишь четыре стены, а книжный – просто тряпье и чернила… Ну, что там еще?

– Это я, мистер, – сказала Клеменси, выглянув из-за двери.

– Так, а с вами что делается? – спросил доктор.

– Ах, со мной ничего не делается, – ответила Клеменси, и это была правда, если судить по ее начисто промытому лицу, как всегда сиявшему неподдельным добродушием, которое придавало ей, как она ни была неуклюжа, очень привлекательный вид. Правда, царапины на локтях, не в пример родинкам, обычно не считаются украшением женщины, но, проходя через жизнь, лучше повредить себе в этом узком проходе локти, чем испортить характер, а характер у Клеменси был прекрасный, без единой царапинки, не хуже, чем у любой красавицы в Англии.

– Со мной ничего не делается, мистер, – сказала Клеменси, входя в комнату, – но… Подойдите немножко поближе, мистер.

Доктор, слегка удивленный, последовал этому приглашению.

– Вы сказали, что я не должна давать вам это при барышнях, помните? – проговорила Клеменси.

Заметив, как она впилась глазами в доктора и в какой необычный восторг или экстаз пришли ее локти (казалось, она обнимала самое себя), новичок в этой семье мог бы подумать что упомянутое ею «это» – по меньшей мере целомудренный поцелуй. В самом деле, доктор и тот на мгновение встревожился, но быстро успокоился, когда Клеменси, порывшись в обоих своих

– карманах – сначала в одном, потом в другом, потом снова в первом, – вынула письмо, полученное по почте.

– Бритен ездил верхом по делам, – хихикнула она, протягивая доктору письмо, – увидел, что привезли почту, и подождал. В уголку стоят буквы Э. X. Держу пари, что мистер Элфред едет домой. Быть у нас в доме свадьбе! – недаром нынче утром на моем блюдце оказались две чайные ложечки. Ох, господи, да когда же он, наконец, откроет письмо!

Ей так хотелось поскорее узнать новости, что весь этот монолог она выпалила, постепенно поднимаясь на цыпочках все выше и выше, скручивая штопором свой передник и засовывая его в рот, как в бутылку. Наконец, не выдержав ожидания, – доктор все еще не кончил читать письмо, – она снова стала на всю ступню и в немом отчаянии, не в силах дольше терпеть, накинула передник на голову, как покрывало.

– Сюда, девочки! – вскричал доктор. – Не могу удержаться: я никогда не умел хранить тайны. Впрочем, много ли найдется таких тайн, которые стоило бы хранить в этой… Ну, ладно, не о том речь! ЭлфреД едет домой, мои милые, на днях приедет!

– На днях! – воскликнула Мэрьон.

– Ага! Книжка уже позабыта? – воскликнул доктор, ущипнув ее за щечку. – Так я и знал, что эта новость осушит твои глазки. Да. «Пусть это будет сюрпризом», говорит он в письме. Но нет, никаких сюрпризов! Элфреду надо устроить великолепную встречу.

– На днях! – повторила Мэрьон.

– Ну, может, и не «на днях», как тебе, нетерпеливой, хочется, – сказал доктор, – но все же очень скоро. Посмотрим. Посмотрим. Сегодня четверг, правда? Так вот, Элфред обещает приехать ровно через месяц.

– Ровно через месяц! – тихо повторила Мэрьон.

– Сегодня радостный день и праздник для нас, – весело проговорила Грейс, целуя ее. – Мы долго ждали его, Дорогая, и, наконец, он наступил.

Мэрьон ответила улыбкой, – печальной улыбкой, но полной сестринской любви. Она смотрела в лицо сестры, слушала ее спокойный голос, когда та говорила о том, как счастливы они будут после возвращения Элфреда, и у самой Мэрьон лицо светилось надеждой и радостью.

И еще чем-то; чем-то таким, что все ярче и ярче озаряло ее лицо, затмевая все другие душевные движения, и чего я не умею определить. То было не ликование, не торжество, не пылкий восторг. Все это не проявляется так спокойно. То были не только любовь и благодарность, хотя любовь и благодарность примешивались к этому чувству. И возникло оно не из своекорыстных мыслей, ибо такие мысли не освещают чело мерцающим светом, не дрожат на устах, не потрясают души трепетом сострадания, пробегающим по всему телу.

Доктор Джедлер, вопреки всем своим философским теориям, которые он, кстати сказать, никогда не применял на практике (но так поступали и более знаменитые философы), проявлял такой живой интерес к возвращению своего бывшего подопечного и ученика, как будто в этом событии и впрямь было нечто серьезное. И вот он снова уселся в кресло, снова протянул на коврик ноги в туфлях, снова принялся читать и перечитывать письмо и обсуждать его на все лады.

– Да, была пора, – говорил доктор, глядя на огонь, – когда во время его каникул он и ты, Грейс, гуляли под ручку, словно две живые куколки. Помнишь?

– Помню, – ответила она с милым смехом, и в руках у нее быстро замелькала иголка.

– Ровно через месяц, подумать только! – задумчиво промолвил доктор. – А ведь с тех каникул как будто прошло не больше года. Где же была тогда моя маленькая Мэрьон?

– Она не отходила от сестры, даже когда была совсем маленькой, – весело проговорила Мэрьон. – Ведь Грейс была для меня всем на свете, хотя сама она тогда была еще ребенком.

– Верно, кошечка, верно! – согласился доктор. – Она была рассудительной маленькой женщиной, наша Грейс, и хорошей хозяйкой и вообще деловитой, спокойной, ласковой девочкой; терпеливо выносила наши причуды, предупреждала наши желания, постоянно забывая в своих собственных, и все это – уже в раннем детстве. Ты даже в те времена никогда не была настойчивой и упрямой, милая моя Грейс… разве только с одним исключением.

– Боюсь, что с тех пор я очень изменилась к худшему, – со смехом сказала Грейс, не отрываясь от работы. – Что ж это за исключение, отец?

– Элфред, конечно! – сказал доктор. – С тобой ничего нельзя было поделать: ты просто требовала, чтобы тебя называли женой Элфреда; ну мы и называли тебя его женой, и как это ни смешно теперь, я уверен, что тебе больше нравилось бы называться женой Элфреда, чем герцогиней, – если бы мы могли присвоить тебе герцогский титул.

– Неужели? – бесстрастно проговорила Грейс.

– Как, разве ты не помнишь? – спросил доктор.

– Кажется, что-то припоминаю, – ответила она, – но смутно. Все это было так давно. – И, продолжая работать, она стала напевать припев одной старинной песенки, которая нравилась доктору.