– Скоро у Элфреда будет настоящая жена, – сказала она вдруг, – и тогда наступит счастливое время для всех нас. Три года я тебя опекала, Мэрьон, а теперь мое опекунство подходит к концу. Тебя было очень легко опекать. Я скажу Элфреду, когда верну ему тебя, что ты все это время нежно любила его и что ему ни разу не понадобилась моя поддержка. Могу я сказать ему это, милая?

– Скажи ему, дорогая Грейс, – ответила Мэрьон, – что никто не смог бы опекать меня так великодушно, благородно, неустанно, как ты, и что все это время я все больше и больше любила тебя и, боже! как же я люблю тебя теперь!

– Нет, – весело промолвила сестра, отвечая на ее объятие, – этого я ему, пожалуй, не скажу; предоставим воображению Элфреда оценить мои заслуги. Оно будет очень щедрым, милая Мэрьон, так же, как и твое.

Снова Грейс принялась за работу, которую прервала, когда сестра ее заговорила с такой страстностью; и снова Грейс запела старинную песню, которую любил доктор. А доктор по-прежнему покоился в своем кресле, протянув ноги в туфлях на коврик, слушал песню, отбивая такт у себя на колене письмом Элфреда, смотрел на своих дочерей и думал, что из всех многочисленных пустяков нашей пустячной жизни эти пустяки едва ли не самые приятные.

Между тем Клеменси Ньюком, выполнив свою миссию и задержавшись в комнате до тех пор, пока не узнала всех новостей, спустилась в кухню, где ее сотоварищ мистер Бритен наслаждался отдыхом после ужина, окруженный столь богатой коллекцией сверкающих сотейников, начищенных до блеска кастрюль, полированных столовых приборов, сияющих котелков и других вещественных доказательств трудолюбия Клеменси, развешенных по стенам и расставленных по полкам, что казалось, будто он сидит в центре зеркального зала. Правда, вся эта утварь в большинстве случаев рисовала не очень лестные портреты мистера Бритена и отражала его отнюдь не единодушно: так, в одних «зеркалах» он казался очень длиннолицым, в других – очень широколицым, в некоторых – довольно красивым, в других – чрезвычайно некрасивым, ибо все они отражали один и тот же предмет по-разному, так же как люди по-разному воспринимают одно и то же явление. Но все они сходились в одном – посреди них сидел человек, развалившись в кресле, с трубкой во рту и с кувшином пива под рукой, человек, снисходительно кивнувший Клеменси, когда она уселась за тот же стол.

– Ну, Клемми, – произнес Бритен, – как ты себя чувствуешь и что нового?

Клеменси сообщила ему новость, которую он принял очень благосклонно. Надо сказать, что Бенджамин с головы до ног переменился к лучшему. Он очень пополнел, очень порозовел, очень оживился и очень повеселел. Казалось, что раньше лицо у него было завязано узлом. а теперь оно развязалось и разгладилось.

– Опять, видно, будет работка для Сничи и Крегса, – Заметил он, лениво попыхивая трубкой. – А нас с тобой, Клемми, пожалуй, снова заставят быть свидетелями.

– Ах! – отозвалась его прекрасная соседка, излюбленным движением вывертывая свои излюбленные суставы. – Кабы это со мной было, Бритен!

– То есть?..

– Кабы это я выходила замуж, – разъяснила Клеменси.

Бенджамин вынул трубку изо рта и расхохотался от всей души.

– Хороша невеста, нечего сказать! – проговорил он. – Бедная Клем!

Клеменси тоже захохотала, и не менее искренне, чем Бритен, – видимо, ее рассмешила самая мысль о том, что она может выйти замуж!

– Да, – согласилась она, – невеста я хорошая, правда?

– Ну, ты-то уж никогда не выйдешь замуж, будь покойна, – сказал мистер Бритен, снова принимаясь за трубку.

– Ты думаешь, так-таки и не выйду? – спросила Клеменси совершенно серьезно.

Мистер Бритен покачал головой.

– Ни малейшего шанса!

– Подумать только! – воскликнула Клеменси. – Ну что ж! А ты, пожалуй, соберешься когда-нибудь жениться, Бритен, правда?

Столь прямой вопрос на столь важную тему требовал размышления. Выпустив огромный клуб дыма, мистер Бритен стал рассматривать его, наклоняя голову то вправо, то влево – словно клуб дыма и был вопросом, который предстояло рассмотреть со всех сторон, – и, наконец, ответил, что это ему еще не совсем ясно, но, впрочем… да-а… он полагает, что в конце концов вступит в брак.

– Желаю ей счастья, кто б она ни была! – вскричала Клеменси.

– Ну, счастливой она будет, – сказал Бенджамин, – в этом можешь не сомневаться.

– Но она не была бы такой счастливой, – сказала Клеменси, навалившись на стол, и, вся в мыслях о прошлом, уставилась на свечу, – и не получила бы такого общительного мужа, если бы не… (хоть я и не нарочно старалась тебя расшевелить, все вышло само собой, ей-ей), если бы не мои старанья; ведь правда, Бритен?

– Конечно, – ответил мистер Бритен, уже достигший того высокого наслаждения трубкой, когда курильщик, разговаривая, едва в состоянии приоткрывать рот и, недвижно блаженствуя в кресле, способен повернуть в сторону соседа одни лишь глаза, и то очень лениво и бесстрастно. – Да, я тебе, знаешь ли, очень обязан, Клем.

– Приятно слышать! – сказала Клеменси.

В то же время Клеменси сосредоточила и взоры свои и мысли на свечке и, внезапно вспомнив о целебных свойствах свечного сала, щедро вымазала свой левый локоть этим лекарством.

– Я, видишь ли, в свое время производил много исследований разного рода, – продолжал мистер Бритен с глубокомыслием мудреца, – ведь у меня всегда был любознательный склад ума – и я прочел множество книг о добре и зле, ибо на заре жизни сам был прикосновенен к литературе.

– Не может быть! – вскричала Клеменси в восхищении.

– Да, – сказал мистер Бритен, – два года без малого моей обязанностью было сидеть спрятанным за книжным прилавком, чтобы выскочить оттуда, как только кто-нибудь вздумает прикарманить книжку; а после этого я служил посыльным у одной корсетницы-портнихи, и тут меня заставляли разносить в клеенчатых корзинках одно лишь сплошное надувательство; и это ожесточило мою душу и разрушило мою веру в человеческую натуру; а затем я то и дело слышал споры в этом доме, что опять-таки ожесточило мою душу, и вот в конце концов я решил, что самое верное и приятное средство смягчить эту душу, самый надежный руководитель в жизни, это терка для мускатного ореха.

Клеменси хотела было сказать что-то, но он помешал ей, предвосхитив ее мысль.

– В сочетании, – торжественно добавил он, – с наперстком.

– «Цоступай с другими так, как ты хочешь, чтобы…» и прочее, – заметила Клеменси, очень довольная его признанием, и, удовлетворенно сложив руки, похлопала себя по локтям. – Кратко, но ясно, правда?

– Я не уверен, – сказал мистер Бритен, – можно ли считать эти слова настоящей философией. У меня на этот счет сомнение; но если бы все так поступали, на свете было бы куда меньше воркотни, так что от них большая польза, чего от настоящей философии не всегда можно ожидать.

– А помнишь, как ты сам ворчал когда-то! – проговорила Клеменси.

– Да! – согласился мистер Бритен. – Но самое необыкновенное, Клемми, это то, что я исправился благодаря тебе. Вот что странно. Благодаря тебе! А ведь у тебя, наверно, и мысли-то нет ни одной в голове.

Клеменси, ничуть не обижаясь, покачала этой головой, рассмеялась, крепко сжала себе локти и сказала:

– Пожалуй, и правда, нет.

– В этом сомневаться не приходится, – подтвердил мистер Бритен.

– Ну, конечно, ты прав, – сказала Клеменси. – А я и не говорю, что у меня есть мысли. Да мне они и не нужны.

Бенджамин вынул трубку изо рта и расхохотался так, что слезы потекли у него по лицу.

– Какая же ты дурочка, Клемми! – в восторге проговорил он, покачивая головой и вытирая глаза.

Клеменси, отнюдь не собираясь спорить с ним, тоже покачала головой и расхохоталась так же искренне, как и он.

– Но все-таки ты мне нравишься, – сказал мистер Бритен, – ты на свой лад предобрая, поэтому жму твою руку, Клем. Что бы ни случилось, я всегда буду тебя помнить и останусь твоим другом.

– В самом деле? – проговорила Клеменси. – Ну! Это очень мило с твоей стороны.