Когда Том осторожно вошел в комнату, прикрыв за собой дверь, он услышал, как ровно дышит крепко спавший Рудольф. Чистенький, аккуратненький, образцовый джентльмен, его брат Рудольф, отличник, всеобщий любимец. Он никогда не приходит домой с запекшейся кровью на одежде, всегда крепко спит ночью, и от него пахнет свежей зубной пастой. Утром он никогда не забудет сказать всем «доброе утро». Не отложит на потом решение тригонометрических задач. Том разделся в темноте, небрежно бросив одежду на спинку стула. Он не хотел бы отвечать на расспросы Рудольфа. Рудольф никогда не был его союзником. Он всегда был на противоположной стороне баррикады. Ну и пусть там остается!
Но как только он лег на их общую двуспальную кровать, Рудольф проснулся.
– Где ты шлялся? – спросил он сквозь сон.
– В кино.
– Ну и как?
– Полное дерьмо.
Братья молча лежали в темноте. Рудольф отодвинулся дальше от Тома. Он считал, что неприлично спать в одной кровати с братом. В комнате было холодно. Рудольф всегда распахивал настежь окно по ночам, и с реки долетали холодные порывы холодного ветра. Если существует хоть какое-то правило, Рудольф обязательно сделает все как положено. Он спал в пижаме. Дважды в неделю у них регулярно возникал по этому поводу спор.
Рудольф потянул носом:
– Скажи мне, Бога ради, где тебя носило? От тебя разит, как от дикого зверя. Чем ты занимался?
– Ничем, – сказал Том. – Что я могу поделать, если от меня разит?
Не будь он моим братом, я бы вытряхнул из него все кишки, подумал Том.
Вот если бы у него сейчас были деньги! Он пошел бы к Алисе, она живет в доме за вокзалом. Там он, заплатив пять долларов, потерял свою девственность, и теперь, когда были деньги, наведывался к ней. Это случилось летом. Он работал на землечерпалке на реке и сказал отцу, что ему платят десять долларов в неделю, хотя на самом деле платили больше. А эта девушка по имени Флоренс из Виргинии? На самом деле она была не девушкой, а крупной смуглой женщиной и позволила ему навестить ее дважды за те же деньги – пять долларов. Ему тогда исполнилось четырнадцать, и он был как спелая вишенка, которую жаль сорвать в одну ночь. Он ничего не сказал Рудольфу. Брат до сих пор оставался девственником, в этом Том не сомневался. О, его брат, конечно, был выше секса, или ждал встречи с кинозвездой, а может, он просто педик? Бог его знает. Однажды Том обо всем ему скажет в лицо и посмотрит, какое выражение появится у его братца! Тоже мне сказанул: «дикий зверь»! Ну что ж, если они все о нем такого мнения, он и станет диким зверем.
Том, закрыв глаза, попытался представить залитое кровью лицо солдата, стоящего на одном колене на мостовой. Он представил себе эту картину, но уже не испытал удовольствия.
Его вдруг начала бить дрожь. В комнате было холодно, но он дрожал не от озноба.
Гретхен сидела перед небольшим зеркалом на ее туалетном столике, прислоненном к стене. Правда, это был не туалетный, а кухонный стол, она купила его у старьевщика за два доллара и перекрасила в розовый цвет. На чистом полотенце аккуратно разложены баночки с косметикой, три маленьких флакончика с духами, набор инструментов для маникюра и щетка для волос с серебряной пластинкой наверху, подаренная ей, когда ей исполнилось восемнадцать лет. Она сидела в старом халатике. Теплая, мягкая фланель, прикасаясь к ее коже, создавала привычное чувство домашнего уюта, когда она возвращалась поздно вечером с холодной улицы. Гретхен набрасывала его перед тем, как забраться в постель, еще когда была девочкой. И сегодня вечером ей хотелось того же комфорта.
Она вытерла лицо салфеткой «клинекс». Какая у нее белоснежная кожа! Она унаследовала ее от матери, и голубые, с фиолетовым отливом глаза тоже. А от отца – черные прямые жесткие волосы. «Гретхен, ты очень красивая девушка», – часто говорила ей мать. Такой же красавицей она была и сама, когда ей было столько же лет, сколько Гретхен. Она постоянно напоминала дочери следить за собой и не поддаваться увяданию, как это произошло с ней. Именно слово «увядание» говорила ей мать. Замужество немедленно приводит к увяданию. Порча происходит из-за прикосновения к телу девушки мужчины. Мать, правда, не читала ей никаких нотаций по поводу того, как вести себя с мужчинами, так как была уверена в целомудрии дочери (добродетели, так она говорила), но тем не менее использовала все свое влияние и заставляла дочь носить свободные платья, скрывающие фигуру. «Зачем самой нарываться на неприятности? – частенько повторяла мать. – Придет время, и глазом моргнуть не успеешь, как они на тебя свалятся».
Однажды мать призналась, что в молодости хотела уйти в монастырь. Вспоминая слова матери, Гретхен всегда чувствовала острую боль. Ведь у монахинь не бывает дочерей. А она, Гретхен, живет на белом свете девятнадцать лет, и вот сейчас холодной мартовской ночью в середине двадцатого столетия сидит перед зеркалом только потому, что матери удалось избежать предназначенной ей судьбы.
Но после того, что сегодня вечером случилось с ней, горько размышляла Гретхен, она и сама, пожалуй, ушла бы в монастырь. Если бы верила в Бога!
После работы она, как обычно, пошла в военный госпиталь, расположенный на окраине их городка. Госпиталь был переполнен солдатами, выздоравливающими от ранений, полученных на войне в Европе. Гретхен приходила в госпиталь по вечерам, пять раз в неделю, разносила раненым книги, журналы, угощала жареными пирожками, читала письма незрячим солдатам, писала письма тем, у кого были повреждены руки. Она была добровольцем. Ей не платили, но она была горда, что приносит хоть какую-то пользу своей стране. Ей нравились ее дежурства. Солдаты были такими покладистыми, такими послушными, такими благодарными и вели себя как дети. В госпитале не было похотливых мужских взглядов и приставаний, с чем ей приходилось сталкиваться ежедневно у себя на работе. Конечно, некоторые медсестры и девушки-добровольцы не отказывали себе в легкой интрижке с врачами или легкоранеными офицерами, но Гретхен очень быстро дала понять, что она не позволит себе ничего подобного. Чтобы не поддаваться соблазну, Гретхен старалась дежурить в самых переполненных палатах, где невозможно было оставаться наедине с раненым больше, чем на несколько секунд. Она всегда была дружелюбна, никогда не задирала нос и с удовольствием беседовала со всеми солдатами, но она не допускала и мысли о том, что кто-нибудь осмелится прикоснуться к ней. Она, конечно, иногда целовалась с мальчиками – на вечеринках, в машинах после танцев, но их неуклюжие объятия казались ей абсолютно бессмысленными, негигиеничными и даже смешными.
Она никогда не проявляла особого интереса к парням в школе и открыто презирала девчонок, сходивших с ума по знаменитым футболистам, национальным героям и тем ребятам, у которых были свои автомобили. Все это она считала глупостью. Правда, иногда она задумывалась об одном человеке, об учителе английского, мистере Поллаке, для нее уже старика, с седой взъерошенной копной волос, которому было лет пятьдесят. У него был низкий, как у истинного джентльмена, голос, и он любил вслух читать в классе Шекспира: «Завтра, завтра, завтра, – а дни ползут, и вот уже в книге жизни читаем мы последний слог…»1 Она представляла себя в его объятиях, представляла, как он, этот поэтически настроенный, печальный человек, нежно ее ласкает. Но он был женат, и у него была дочь, ее ровесница. Кроме того, он никогда не помнил имен своих учеников и учениц. Ну, это ее девичьи грезы… И она постаралась забыть о них.
Гретхен не сомневалась, с ней непременно произойдет что-то по-настоящему великое, необычное, но только не в этот год и не в этом заштатном городке. Уж в этом она была целиком уверена.
Когда Гретхен шла по коридорам госпиталя в сером халате, она чувствовала себя нужной и незаменимой, и, как мать, она в меру своих возможностей старалась восполнить хотя бы частично то, что эти мужественные, страдающие от ран солдаты утратили ради благополучия своей родины.