– Отроки переправляются! – прервал излияния Аристарха Мишка.
– Ага… Ну, ладно, я тебе потом все в подробностях объясню. Дед-то тебе такого не расскажет, он всегда до бабьей сласти слаб был. Сейчас-то уже ничего, а по молодости… сколько Аграфена-покойница слез пролила да утвари домашней об него изломала… Э-э… который из них Степан-то?
– Вон тот, который первым на берег сошел, гнедого коня в поводу ведет.
Дорога от переправы у Михайлова городка до Нинеиной веси была уже крепко убита копытами и тележными колесами, кусты и мелкие деревья выкорчеваны, низко свисающие ветви деревьев обрублены. При нужде по этой дороге могли свободно ехать три всадника в ряд, да и встречным телегам разминуться не мешало ничего. По меркам XII века, прямо-таки автобан, правда только в сухое время – после нескольких дождливых дней «дорожное полотно» обращалось в месиво, в которое тележные колеса в иных местах погружались почти по ступицы.
Мишка с Аристархом ехали стремя в стремя, а опричники держались шагах в двадцати позади – староста хотел поговорить без посторонних ушей. Кони тащились, что называется, нога за ногу – до Нинеиной веси меньше версты, а разговор был интересным. Вернее, не разговор, а монолог Аристарха Туробоя. Как выяснилось, официальная история Ратного и ратнинской сотни о многом, очень о многом, умалчивала, впрочем, Мишка, внимательно слушая, не забывал и о том, что цель Аристарха Туробоя – воспитать из него своего преемника, а значит, объективности и строгой достоверности ожидать от него было бы наивно.
«М-да, сэр, не нами сказано: «Бывает нечто, о чем говорят: «Посмотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас». Как в девяностых учебники правили, только пух летел, да еще и отмазку придумали: «Россия – страна с непредсказуемым прошлым!» А тут не Россия, а просто большое село, но страсти те же. Однако ж от комментариев воздержимся – и от такой информации тоже польза есть».
Со слов Аристарха получалось, что киевские ратники появились в Погорынье гораздо раньше, чем гласила официальная история – еще при князе Владимире Святославиче, крестившем Русь. Как раз в год крещения-то и ушло из Киева немалое число княжеских дружинников (а может, и не княжеских, а боярских, за давностью лет позабылось). Отнюдь не все потомки варягов стерпели публичное глумление над идолом Перуна, устроенное великим князем Киевским в угоду греческим попам. И не все славяне, служившие в княжеской или боярских дружинах, спокойно наблюдали, как уносит идола днепровская вода, недаром же сохранилась легенда о том, как толпа бежала по берегу и призывала его всплыть и вернуться. Особо же обидным низвержение Перуна и сбрасывание его в Днепр выглядело из-за того, что перед этим князь Владимир пытался сделать его верховным божеством всей Руси.
«М-да, «колебаться вместе с генеральной линией» народ на Руси в те времена умел еще очень плохо. Может быть, Крещение Руси как раз и было первым уроком этого тонкого искусства?»
Остаться же в Киеве поклонникам Перуна не позволила не только обида, но и княжеское предупреждение: «Да будет мне враг», – адресованное всем, кто не пожелает принять новую веру. Впрочем, никакого особого дара предвидения для произнесения этих слов князю Владимиру не понадобилось – достаточно много было в стольном граде и поблизости от него и жрецов Перуновых, и людей, по слову тех жрецов готовых пойти даже против самого князя. Как, разумеется, хватало и тех, кто готов был пойти по княжьему слову против старых богов.
«Вот те на! Оказывается, служители культа Перуна, в отличие от коллег, служащих Велесу, звались не волхвами, а именно жрецами, это, видимо, потом христианские хронисты свалили всех в одну кучу и под одним названием».
Вдосталь напилось тогда острое железо человеческой кровушки, и крещение киевских людей началось не при ясном дне днепровской водицей, а под покровом ночи кровью тех, про кого князь был уверен: «будет мне враг».
«Ну, действительно, не могла же столь масштабная реформа не породить оппозиции разной степени радикальности? Благостные же сказки о тех событиях сочинили уже позже. Но как ни старались сочинители, а о яростном сопротивлении язычников распространению новой веры умолчать было невозможно – остались об этом упоминания и в летописях, и в изустных сказаниях, и в архивах, поскольку проблемы с язычеством были у государственной власти еще много веков спустя, и не где-нибудь по медвежьим углам, а в европейской части страны. Ну а среди не пожелавших принять новую веру было полно профессиональных военных, и уж их-то силовые методы не смущали. Не только из-за попытки превратить их из внуков Божьих в рабов Божьих, не только из-за подчинения «лукавым грекам» державы, в которой они до того считали себя хозяевами, но и из-за предательства князя, которому они верили и служили. Нет, сэр, не был для них Владимир святым и не мог стать, хоть, по незнанию Писания, и не ведали они истории Каина и брата его Авеля».
Уходили из Киева не с миром и не добром. Избитые, израненные, лишенные имущества, многие потерявшие семьи, они поодиночке и малыми стаями вырывались из городских пределов, призывая кару богов на головы Владимировых ближников и самого вероломного князя. Но вырваться было мало, надо было еще и уйти от погони, потому что и воевода Добрыня, и сам князь прекрасно понимали, что дать им собраться вместе, скопить силы, получить благословение выживших жрецов – смерти подобно. И греческие попы, прекрасно понимая, чем для них обернется победа язычников, благословили именем Божьим любую жестокость в отношении непокорных. Приказ был прост: догнать и уничтожить.
«А вот это сомнительно. Во-первых, подавляющее большинство попов были не греками, а болгарами – отец Михаил об этом рассказывал, и оснований не верить ему нет. Да и понятно – много ли греков славянский язык знают, а болгарские попы вполне могли на Русь бежать от императора Василия, прозванного Болгаробойцей.
Во-вторых, сколько бы тех оппозиционеров ни было, идти на Киев для них было чистым самоубийством – Владимир без совета с дружиной такого решения не принял бы или не смог бы выполнить. Красиво вещаете, герр бургомистр, образно, с душой, но необъективно до неприличия!»
Сначала были погони, засады и схватки – беглецы резались с киевскими дружинниками на дорогах, ведущих от Киева подальше в глушь. Резались между собой те, кто еще недавно назывался одинаково – княжьими людьми, а теперь по-разному – слугами Божьими и слугами Сатаны.
А потом был разбой. Как уж там вели себя, оторвавшись от погони, другие, неведомо, а пращуры ратнинцев ловили по дорогам купцов, брали на щит боярские усадьбы и всем пленникам ставили только одно условие: возвращение имущества или жизнь детей гарантируется доставкой в оговоренное место одной из семей беглецов, оставшихся в Киеве. Хочешь, выкупай, хочешь, выкрадывай, хочешь… делай, что хочешь, но такую-то семью, жившую до крещения киевлян там-то, доставь.
Доставляли. Правда, не всегда. Кто-то так и не появлялся в условленном месте, и это было еще не самым худшим. Хуже, когда появлялся и приводил с собой княжьих воинов. Обратно живыми не выпускали никого – ни самого посланца, ни приведенную им воинскую силу. Шли по следу возвращающихся ни с чем дружинников и истребляли их любыми доступными способами. Для того и места для обмена выбирали такие, куда и войти-то трудно, а уж выйти, если тебя не хотят выпускать, так и вовсе невозможно. Зверели окончательно, потому что знали: семья либо мертва, либо взята князем в заложники. Прощались с родными так же, как прощались во время бегства от погони с тяжелоранеными товарищами, которых увезти с собой – только длить их муки, а оставить на милость преследователей – муки те ужесточить.
А потом была степь. Один из поместных бояр не смог, в обмен на жизнь своей семьи, привезти семью беглого язычника, на зато принес весть: всю родню непокорных, не разбираясь, виновен глава семьи в чем-то или нет, продали в рабство. Лесные тропинки под копытами бывших киевских воинов сменились степными травами, а глаза вместо блеска чужих шеломов сквозь листву принялись высматривать пыль, поднятую невольничьим караваном. Ох и тяжко расставались с жизнью работорговцы, настигнутые на караванных тропах! Будущие ратнинцы не просто умели заставить молить о смерти, как об избавлении от мук, они дошли уже до такой степени исступления, когда любые пытки, любые мучения казались им недостаточными.