Я осмотрел дуб. Он выгорел почти весь, и можно было приметить только одно неопаленное дупло. Я не знал, что оно означает, но какой-то смысл в этом был. Я забрался наверх и заглянул в него. Оно было пусто. Знак, который я получил, не был ясен. Сколько мне предстояло прошагать на север, где остановиться, кого искать? Не мог же я идти, не уклоняясь от прямой линии, проведенной от дуба на север? Леса, болота, реки, дороги, селения, встречи в пути — как тут было не рыскать? Как тут было найти то, что я искал? Но виноват был только я сам, прогневав богов почти исполнившимся намерением уйти из жизни. Мне нужно было безропотно блуждать по лесам сколь угодно долго, хотя бы полжизни. Но моя гордыня предала меня, как почти всегда делает гордыня.
И, вздохнув, я зашагал на север.
Я шел лесом четыре дня, стараясь не уклоняться от прямой. Однако уже на второй день я долго проблуждал по болоту, и прямой, собственно, уже не получалось. Может быть, я миновал что-то или кого-то, ждущего меня на болоте? Я спрашивал птиц: нет ли на болоте человека? Нет-нет, отвечали они, и давно не было. Но, может быть, я должен был выйти не к человеку.
Несколько раз мне приходилось пересекать речки; со страхом я переплывал их, потому что брода, как назло, не было. Всякий раз я дожидался полудня, когда русалки спят. Я оголодал: в своих странствиях я рассчитывал на рыбу, но теперь задерживаться у воды было опасно, хотя обычно русалки рыбу не жалели.
На пятый день я вышел на дорогу. Не была ли дорога подобна дуплу, выдолбленному в теле леса? Не должен ли был я остановиться здесь? Я сел и задумался. Прошло много времени, а я все никак не мог заставить себя пересечь дорогу и идти дальше на север. И кончились мои раздумья тем, что я услышал стук копыт.
Слева, из-за поворота, выехал отряд из семи конников. Завидев меня, отряд остановился.
— Эй, парнишка! — крикнул вожак, поглаживая меч. — Скажи по-хорошему, ты один в лесу или нет?
— Нас тут много.
— Ну, что я говорил? — обернулся вожак к своим. — Пускай выходят, кончилось их время! — крикнул он мне.
— Тебе ежа позвать или волка?
— Ах ты, гаденыш! — И он стал осторожно подъезжать ко мне.
— Или лешего на тебя вывести?
— Боялся я твоего лешего на дороге! — засмеялся вожак. Он привстал на стременах и заулюлюкал, всматриваясь в чашу. — Сейчас мы их расшевелим, — бросил он своим, достал лук и неторопливо прицелился в меня. — Эй, — крикнул он в лес, — крови дозорного хотите?
Свистнула стрела и прошила мой рукав насквозь.
— Держи его на прицеле, Рудый, — посоветовал кто-то. — Мы его сейчас возьмем.
— А что меня брать, я и сам подойду.
— Ловушка! — закричали все, когда я начал медленно подниматься, чуя, что на этот раз Рудый целит мне прямо в сердце. — Пускай, Рудый!
Крикнул я коням их: «Волки! Рядом!» — и заржали кони, и на дыбы встали, и смешались, и выпустил Рудый две стрелы — одну в землю, а другую в небо.
— Чего от меня хотите? — крикнул я. — На сирот, что ли, охотитесь? Не хочу вам зла!
Совладали они с конями, а я им другое кричу:
— Говорить давайте!
Но берегутся конники, переговариваются: «Ведун!» А я на дороге стою, счастье свое пытаю:
— Может, еще и помогу вам! — И вру: — Если б хотел я, не такое бы на вас наслал!
Смотрит на меня Рудый исподлобья.
— Не видал я, — говорит, — ведунов безусых. Не нравишься ты мне.
— И ты мне не нравишься, — говорю. — Заносчив, нагл и зол. Но, видно, нужда у нас обоюдная друг в друге.
— Может, ты и стрелы останавливать умеешь? Попробовать, что ли?
— Пробовали уже, — вру, — да в землю легли. Говори, что у вас за нужда такая?
— А может, ты к той нужде и отношение имеешь?
— Не знаю я ваших дел, и шел я своей дорогой. Но раз боги нас свели, говорить нужно, а не стрелы метать.
— Ну, поговори.
Засвистал я по-птичьи, долго свистал, потому что вспугнули мы птиц перепалкой, но наконец, что хотел, вызнал.
— Люди, — говорю, — которых вы ищете, за третьим поворотом вас ждут, в засаде лежат. Тринадцать человек их. По дороге не езжайте, а спешьтесь и лесом идите. Со спины их и возьмете.
— Лазутчик, — говорит Рудый, — ты и лгун. Как раз на засаду нас и выведешь.
— А ты одного разведать пошли, — говорю. — Коли не вернется, значит, лгун я. А я пока меж ваших коней стану, и ты меня мечом достанешь всегда.
— Ладно. Но только меч у горла твоего будет.
Кинули они жребий, кому в лес идти, волком посмотрел на меня проигравший, но пошел. Стал я подле стремени Рудого и шею под меч подставил.
— Не знаю, — Рудый говорит, — что у тебя за корысть. Может, ты тех тринадцати и опасней во сто крат.
Я молчу. Вернулся разведчик: правда, говорит, через лес их брать надо, у дороги, за третьим поворотом в засаде лежат.
— Я, — Рудый говорит, — тебя сейчас свяжу. И не спорь, а то горло перережу.
Я не спорю. Связал он меня и на дороге оставил. Все спешились и в лес пошли. Скоро слышу: бой идет. Кого, думаю, под мечи подвел, свою судьбу пытая? Но раз в мир вышел, нельзя все по лесам мышью шнырять безгрешной. Жесток мир, и злы люди.
Вернулись. Двух пленных ведут, остальных, видать, всех перебили, подкравшись.
Повеселел Рудый.
— Не знаю, — говорит, — чего ты ищешь, но я, чего искал, то нашел. Доволен князь будет. Не ушли разбойнички.
Так вы княжеские люди? — говорю. — Хороши у князя слуги: чуть сироту безвинно не порешили.
— Нахален ты! — Рудый говорит. — Ну, в долгу я перед тобой. Чего ты-то хотел?
— Вы куда едете?
— В Смоленск возвращаемся. Там князь. С собой, что ли, взять тебя?
— А возьми.
Странно смеется Рудый:
— К князю не повезу, а другому доставлю.
— Кто такой другой? — спрашиваю.
— Поедешь со мной — увидишь.
— Развязывай: еду.
Развязал он меня и к себе в седло посадил. Поехали. Непривычно мне на лошади трястись, высоко и шатко. Рудый меня расспрашивает: кто я, да откуда, да что умею, да чего ищу.
— Пришел от дуба, умение мое лесное да озерное, а имя мне — Святогор.
Морщится Рудый:
— Имя у тебя больно гордое. Звериные да птичьи языки знать — это еще полдела.
Ехали мы день да полдня. Скоро стены городские увидали.
— Нравится город, деревенщина? — Рудый спрашивает.
— Глуп ты, — ему говорю.
— Пропадешь, парень. Люди не медведи.
Подвозит меня к домине, говорит:
— Со мной пошли.
Переходами, словно норами кротовыми, повел меня, выводит в палату. Сидит спиной к нам детина здоровый, хлебает из миски что-то.
— Эге, — хрюкает, хлебать не переставая, — Силой запахло. Молодая Сила, глупая. И подождите, — голову поднимает и принюхивается, — чего творится, одолень-траву и мындрагыр с собой несет!
— Эге, — говорю, — а ты кто будешь, к чужим сумам принюхиваться? Ты, что ль, мындрагыр выкапывал и одолень-траву рвал?
— И не ты тоже, — говорит он и снова хлебать принимается.
Смеется Рудый нехорошо.
— Поучи ты его, — говорит, — Микула. Наглый волчонок. Пороть надо. И злой, как муха.
— А ты прочь пошел. — Детина отвечает, все не оборачиваясь. — Нечего тебе в наши богатырские дела лезть. Хошь запорю я его, хошь с кашей съем, а не кличь волчонком богатыря.
Отступился Рудый, побледнел:
— Я думал, ведун он просто.
— А кто ты такой, — Микула кашу трескает и хрюкает, — чтоб ведунам руки вязать? Наглодаются свиньи твоих косточек.
Затрясся Рудый.
— Прости, — мне говорит.
— А не прощай, братик, — Микула чавкает, — покуда коня тебе, да сбрую, да все доспехи к вечеру не доставит. Не прощай, братик. Пускай повертится, образина рыжая, самомнительная и дерзкая.
— Все к вечеру будет! — Рудый воет.
— Только не скупись, а то не простит братик. Лучшее самое бери. Тебе князь за разбойничков награду даст. Прокутить ты ее хотел да бабе своей монисто хазарское купить, а вот видишь, как вышло. Плохо, брат, глупым-то быть.
Как сквозь землю провалился Рудый. Утирает рот Микула, поворачивается ко мне. Здоровый детина, годов тридцати, руки медвежьи, волос рыжий, глазки заплывшие, и Сила от него так и прет. Склонил голову набок, в глаза мне смотрит. И в первый раз в жизни опустил я глаза.