Это была молодая щука, совершенно черная, только свирепые золотые глаза мерцали. Я дал ей уснуть самой; никакого знака в ее предсмертных биениях я не усмотрел. Кощунствуя дальше, я вспорол ей брюхо. Там лежали голубое, в зеленоватых прожилках, яйцо и сияющая игла в палец длиной.

Я ударил ею по яйцу, оно раскололось, на землю Вывалился черный червяк, дернулся три раза и подох. Я вонзил иглу себе в руку, лег на берег и принялся Пить воду Смородинки. Как только я сделал первый глоток, окружающее скрылось из глаз, и я увидел: лесистая низина, старый дуб с ветвями, разросшимися так, что он напоминал растопырившегося жука, дупло; дупло надвигалось на меня, росло, и я увидел в нем точно такое же яйцо, какое было в щуке; вдруг потемнело, и в дупло влетел огромный филин, и прикрыл яйцо крыльями, и стал щелкать клювом. Потом он успокоился и принялся оглаживать яйцо; по яйцу пошли трещины, оно раскололось, и оттуда вылетела тень. Я мог следить за ее полетом, и вот я видел, как тень обернулась русым детиной, убившим моих родных. Потом я снова видел яйцо и филина, и снова вылетела тень и превратилась в ель, которая душила меня. Потом точно так же тень обернулась девушкой на болоте. А потом я видел одно лишь яйцо. Страшно сверкнули глаза филина, и все скрылось, и я снова лежал на берегу Смородинки. Я был изможден, закрыл глаза и тут же уснул.

Проснулся я к вечеру. Игла все еще сидела у меня в руке. Я вытащил ее и рассмотрел: нет, игла была не простым лишь знаком; именно ею я должен был расколоть яйцо, в котором высиживались личины Кащея. Мне было досадно, что я не догадался раньше: Кащея, как духа, как порождение великой Мокоши, никто из смертных не мог ни победить, ни спеленать. Кащей-дух будет жить, покуда живут боги. Но его можно загнать в царство духов, запечатать там, лишив его счастья надевать земные личины.

Я задумчиво смотрел в воды Смородинки. Я получил ответ, который хотел. Но — смешно сказать, мне предстояло найти тот дуб, в котором лежало яйцо, а может быть, и не яйцо даже, но нечто, из чего рождался всякий раз Кащей после гибели своей очередной земной оболочки. Найти дерево, пускай и приметное, в нескончаемых лесах Русской земли! Да и Русской ли? Не только на Руси дубы растут. Что мне оставалось? Не в человеческих силах, не в богатырских даже, изъездить все леса. Надо было думать и искать других знаков. Смородинка сказала мне все, что хотела, и даже дала иглу.

Я повернулся к щуке, чтобы выбросить ее в реку. Но невесть откуда взявшиеся зеленые мухи уже пожирали и ее, и черного червяка, и даже липкую скорлупу. Я не попрощался со Смородинкой. Рано или поздно моя душа должна была скользнуть в ее черные воды: смешно прощаться с собственной могилой. Я зашагал в лес.

Мой конь довез меня только до границ царства Смородинки. Как только ее Сила стала слабеть, он пал. Теперь ему предстояло превратиться в призрака и вечно бродить по этим болотам, смущая живых. Сила Смородинки, заразившая его через воду и траву, не пускала его прочь. Я был рад, что она отпустила хотя бы меня. Дальше я пошел пешком. Осень была уже в силе. Со дня на день должна была начаться распутица, и я представлял, чего мне будет стоить добраться до Киева без коня. Я хотел ехать в Киев говорить с Микулой и Вольгой. Может быть, они согласятся разделить со мной подвиг. Но пешком я мог идти бесконечно долго, а кто знал, сколько времени было мне отпущено.

Я прошагал пять дней, прежде чем добрался до первой деревни. Ни одного коня в ней не оказалось. Дороги уже раскисли, можно было идти только лесом, но неизвестно, что выходило медленней. Я не стал искать другой деревни и направился в Новгород. Только через долгих десять дней я был там. Не дошел я и до торжища, как уже прошел слух: Святогор вышел из затвора. Слух был мне на руку: ни серебра, ни золота у меня не было. Они всегда бренчали в суме богатырей, их не считавших, потому что княжеская казна раскрывалась для богатыря даже в самое скудное время. Но я провел двенадцать лет в затворе, а все, что имел перед тем, давно раздал. Конь же мне был нужен богатырский.

Я сразу заметил белого жеребца с умными карими глазами. «Мой!» — подумал я. Торговаться надо было со степняком. Русский заплакал бы, но отдал бы Святогору коня даром. Я нахмурился. Первый раз в жизни я должен был торговаться! Все, что у меня оставалось, были травы, мындрагыр с Востока и одолень-трава, которую я сорвал летом. Ничем из этого пожертвовать было невозможно. Сердито я начал:

— Отдай коня.

— Отдам. Сама Святогор у меня покупает! Аи-аи, хороший барыш будет!

— Не будет тебе барыша.

— Как — не будет? Конь эта — как человек, да еще и скачет.

Вокруг нас уже собиралась толпа. Стыдоба, Святогор Кащея три раза видал, а теперь как нищий коня выпрашивает! В Смородинку заглянул, а в свою суму позабыл!

— Отдай коня, — повторил я тоскливо.

— Бери-бери!

— Порченый твой конь, — сказал я вдруг.

— Сын русского бога, побойся отец свой!

— Порченый, — повторил я уверенно. — Богатырский, а порченый. Глаз на нем лежит нехороший. И на других тож.

Степняк вытаращился на меня, потом кинул шапку оземь и плюнул.

— Чего вытаращилась? — накинулся он на зевак. — Не видите, с кем моя говорит? Прочь, прочь пошла!

И зашептал мне:

— Мать жены моя, он, он глаз положил! Видит, коню цены нет, и глаз хорек вонючий положил, ведьма лысый! Приеду, зашибу! Снимай сглаз с коней моих, полцена сброшу!

— Давай вот что, — сказал я, впервые в жизни противен сам себе, — я до Киева на коне доеду, коли снимется сглаз, двойную цену получишь. После Новгорода в Киев зайди.

— Двойная не надо! Мать жены голова с плеч надо!

— Ты меня слушай. Двойную цену получишь, и траву дам в чай — добрей мать твоей жены станет.

Благодарил меня степняк. Стыдно мне было: в первый раз обманом взял! Долго еще ехал и думал: хоть и грязь для богатыря деньги, а все ж таки надо, чтоб к подошвам пристала.

В Киеве пришлось первым делом идти к князю. Не состарился Святослав, не помягчала варяжская порода на русской равнине — сидит, как беркут на скале, и глазами сверкает.

— Святогор! Вышел из затвора таки! Или что случилось на земле моей?

Что мог я воину объяснить, пусть и на престоле сидящему?

— Великое зло, — говорю, — по земле твоей гуляет. На подвиг ухожу. Долгий будет и людям невидимый. Не с твоей ратью пойду и рассказывать ничего не стану.

Хмурится Святослав:

— Не люблю я тайные подвиги ваши! Вот Вольга — дружину остановит, и люб он мне.

— А коли Вольга перестанет дружины останавливать, и войско твое все исчезнет, и людишки в земле твоей переведутся — что тогда тебе любо будет?

Вздыхает Святослав:

— Велик, видать, подвиг твой. Ни о чем спрашивать не буду, но как найти тебя? То раньше на месте сидел, но на зов мой не шел, только из-за леса советы давал, то теперь вовсе уезжаешь невесть куда.

— Не знаю, что ответить тебе, князь. Дорога моя петляет, как речка подлая. Если почую, что нужда у тебя во мне крайняя, — приду. Но может так статься, что биться в этот миг буду и с места своего сойти не смогу. Не обессудь уж тогда, пойми. Молчит Святослав, усы разглаживает.

— Ладно, — говорит наконец, — богатырь. Людям своим приказ дам: если объявится Святогор, слушаться его, как меня самого. И казну ему открывать, и полки под его начало ставить. Престол не забывай все же.

— Как забудешь? Мы землю Русскую Силой держим, ты — порядком. Простились.

В Киеве тогда Вольга был, меня поджидал, а Микулы не было. Говорю Вольге:

— На подвиг зову. Велик враг, а есть надежда запереть его.

Замахал руками Вольга, зашикал:

— И не говори про такое, миленький. Всегда был враг, и всегда будет. Служкам его жизнь укорачивать мы поставлены, а на большее руку не поднимай. Да и к чему? Так мир устроен, и не к чему нам, убогим, в дела богов мешаться, чужие это дела.

— Мне не чужие, — говорю. — Даждьбог мне отец, а враг, выходит, дядя.

— Не ходи, горденький ты мой. Что Даждьбог тебе отец, про то все говорят, но доподлинно не знают. А что синички о море поют, то дело небольшое.