И — бух! — Горкину в ноги. Стали его подымать, а он и показывает рукой вперед:

— Вот какой пример жизни!..

Глядим — а меж лесочками, как раз где белая дорога идет, колокольня-Троица стоит, наполовину видно, — будто в лесу игрушка. И говорит Федя:

— Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!

Так это нас растрогало — как чудо! Будто из лесу-то сам Преподобный на нас глядит, Троица-то его. И стали все тут креститься на колоколенку, и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться, перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг дружке кланялись, и говорят:

— Правильные вы, глядеть на вас радостно. А то думалось, как парень-то упал, — вора, никак, поймали, старичка, что ли, обокрал, босой-то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие правильные.

Позадержались так-то, а Кривая пошла себе, насилу-то мы ее догнали.

А тут уж и Посад виден, и Лавра вся открывается, со всеми куполами и стенами. А на розовой колокольне и столбики стали обозначаться, и колокола в пролетах. И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет в нее будто золото от креста, и видно уже часы и стрелки. И городом уж запахло, дымком от кузниц.

Горкин говорит — сейчас первым делом Аксенова надо разыскать, свой дом у него в Посаде — Трифоныч Юрцов на записке записал, — игрушечное заведение у него[37], все его тут знают, из старины. У него и пристанем по знакомству, строение у него богатое, Кривую есть где поставить, и от Лавры недалеко. А главное — человек редкостный, раздушевный.

Идем по белой дороге, домики уж пошли, в садочках, и огороды с канавами, стали извощики попадаться и подводы. Извощики особенные, не в пролетках, а троицкие, широкие, с пристяжкой. Едет возчик, везет лубяные короба. Спрашиваем — дом Аксенова в какой стороне будет? А возчик на нас смеется:

— Ну, счастливы вы… я от Аксенова как раз!

Спрашивает еще, какого нам Аксенова, двое их: игрушечника Аксенова или сундучника? Сказали мы. Оказывается, в коробах-то у него игрушки, везет в Москву. Показывает нам, как поближе. Такая во мне радость: и Троица, и игрушки, и там-то мы будем жить!

А колокольня все вырастает, вырастает, яснеет. Видно уже на черных часах время, указывает золотая стрелка. И вот мы слышим, как начинают играть часы — грустными переливами, два раза.

К вечерням и добрались, как раз.

У Троицы на Посаде

Прощай, дорожка… — пошла на Лавру и дальше, на города, борами.

Мы — в Посаде, у Преподобного. Ходим по тихим уличкам, разыскиваем игрушечника Аксенова, где пристать. Торопиться надо — меня на гостиницу отвести, папашеньке передать с рук на руки, Горкину надо в баню сходить помыться после дороги, перед причастием, да Преподобному поклониться, к мощам приложиться, да к Черниговской, к старцу Варнаве, сбегать поисповедаться, да всенощную захватить в соборе, — а тут путного слова не добьешься, одни мальчишки. Спрашиваем про Аксенова, а они к овражку куда-то посылают, на бугорок, где-то за третьей улицей. А мы измучились, затощали, с утра в рот ничего не брали, жара опять… Домна Панферовна сунулась попросить напиться, а на нее из ворот собака — и ни души. И возчик-то путем не сказал, а — ступайте и спрашивайте Аксенова, всякий его укажет! А всякого-то и нет. Стучим в ворота — не отзываются. А где-то варенье варят, из сада пахнет — клубничное варенье, — и будто теплыми просфорами или пирогами?.. — где-то люди имеются. Горкин говорит — час-то глухой: в баню, гляди, ушли, суббота нынче; а которые, пообедавши, спят еще, да и жарко, в домах, в холодке, хоронятся. Самая-то кипень у Лавры, а тут затишье, посад, жизнь тут правильная, житейская, торопиться некуда, не Москва.

Улицы в мягкой травке, у крылечек «просвирки» и лопухи, по заборам высокая крапива, — как в деревне. Дощатые переходы заросли по щелям шелковкой, такой-то густой и свежей, будто и никто не ходит. Домики все веселые, как дачки, — зеленые, голубые; в окошках цветут гераньки и фуксии и стоят зеленые четверти с настоем из прошлогодних ягод; занавески везде кисейные, висят клетки с чижами и канарейками, — и все скворешники на березах. А то старая развалюшка попадется, окна доской зашиты. А то — каменный, облупленный весь, трава на крыше. Сады глухие, с гвоздями на заборах, чтобы не лазили яблоки воровать; видно зеленые яблочки и вишни. Высоко змей стоит, поблескивает на солнце, слышно — трещит трещоткой. И отовсюду видно розоватую колокольню-Троицу: то за садом покажется, то из-за крыши смотрит — гуляет с нами. Взглянешь — и сразу весело, будто сегодня праздник. Всегда тут праздник, словно Он здесь живет.

Анюта устала, хнычет:

— Все животики, бабушка, подвело… в харчевенку бы какую!..

А Домна Панферовна ее пихает: вызвалась — и иди! И Федя беспокоится. В лесу-то разошелся, а тут, на посаде, и заробел:

— Ну, как я босой — да в хороший дом? Только я вас свяжу, в странноприимную пойду лучше.

Ноги у него в ссадинах, сапоги уж не налезают, да и нечему налезать, подметки отлетели. А мне к Аксенову хочется, к игрушкам. И Антипушка говорит — надо уж добиваться, Трифоныч-то хвалил: и обласкает, и Кривую хорошо поставим, и за добришко-то не тревожиться, не покрадут в знакомом месте. Горкин уж и не говорит ничего, устал. Прошли какую-то улицу, вот Домна Панферовна села на травку у забора и сипит, — горло у ней засохло:

— Как хотите, еще квартал пройдем… не найдем — на гостиницу мы с Анюткой, за сорок копеек хорошую комнату дадут.

Посидели минутку — Горкин и говорит:

— Ладно, последний квартал пройдем, не найдем — на гостиницу все пойдем, не будем уж разбиваться… а Кривую на постоялый, а может, и монахи куда поставят.

Слышим из окошка — кукушка на часах три прокуковала. Стали в окошко выкликивать — никого, чижик только стучит по клетке, чисто все померли. Через домик, видим, — старик из ворот вышел, самоварчик вытряхивает в канавку. Спрашиваем его, а он ничего не слышит, вовсе глухой. В ухо ему кричим — где тут Аксенов проживает? А он ничего не понимает, шамкает: «Мы овсом не торгуем». И ушел с самоварчиком.

Глядим — стоит у окошка девочка за цветами, выглядывает на нас, светленькая, как ангельчик, и быстро так коску заплетает. Подходим, а она испугалась, что ли, и спряталась. Горкин стал ее вызывать:

— Барышня, косаточка… и где тут игрушечник Аксенов, пристать нам надо… пожалуйста, скажите, сделайте милость!..

Схоронилась — и не показывается. Постояли — пошли. Только отошли — кто-то нас окликает, да строго так. Глядим — из того же окошка высунулся растерзанный какой-то, в халате, толстый, глазами не глядит, сердитый такой, и у него тарелка красной смородины:

— Это зачем вам Аксенова?

Говорим — так и так, а он смородину ест, ветки на нас кидает, и все похрипывает — ага, ага. Стал доискиваться — да кто мы такие, да где в Москве проживаем, да много ли дён идем… да небось, говорит, жарко было идти… да что ж это у вас лошадь-то без глаза, да и тележонка какая ненадежная, где вы только такую разыскали?.. Горкин его просит — сделайте нам такое одолжение, скажите уж поскорей, мы пойдем уж, — а он на окошке присел, и все расспрашивает и расспрашивает, и смородину ест.

— Да вам, — спрашивает, — какого Аксенова, большого или маленького?

И стал нам объяснять, что есть тут маленький Аксенов, — этот троицкие сундучки работает и разную мелкую игрушку, а больше сундучки со звоночками, хорошие сундучки… потому его и зовут сундучником. А то есть большой Аксенов, который настоящий игрушечник… он и росту большого, и богатый, сравнить нельзя его с маленьким Аксеновым… даже и в Сибирь игрушки загоняет, внук у него этим делом орудует, а сам он духовным делом больше занимается, ихнего прихода староста, уважаемый… но только он богомольцев не пускает, с этого не живет, и не слыхано даже про него такое, и даже думать невозможно!

вернуться

37

…игрушечное заведение у него… — В Сергиевом посаде при Троице-Сергиевой лавре издавна были развиты кустарные промыслы, особенно игрушечный.