Тогда Художник в очередной раз подумал, что по правилам живут только дураки. Наступает время игр без правил. Он вспомнил безумные глаза Гоги, который с ужасом смотрел на него, нависшего с ножом. И определил для себя, что истинная власть над людьми — это власть смерти.

Кстати, после того взрыва Боксер пробыл на свободе недолго. Во время очередной разборки его повязали, и он сидел в изоляторе, ему грозила статья о злостном хулиганстве. Но созданная им команда продолжала работать достаточно четко.

Художнику стукнуло восемнадцать, и на следующий же день он залетел. С тремя пацанами решил очистить оптовый склад на юге Ахтумска, снабжавший кооперативы области.

Были видики, импортные звуковые центры — для восемьдесят пятого года один видик уже был огромным богатством.

Потом уже Художник додумался, как оказалась милиция на месте как раз тогда, когда они заталкивали в угнанный грузовик вещи, — кто-то заложил.

Переливчатый свисток, истошный крик: «Стоять, милиция!» Предупредительный выстрел. Толчок в спину. Грязь набившаяся в рот. Наручники на руках за спиной. Все заняло минуту — не больше. И Художник отправился туда, куда с такой тщательностью готовил его Зима.

Сперва были десять суток в изоляторе временного содержания. Потом — следственный изолятор в Ахтумске.

Порог камеры он переступил с некоторой внутренней дрожью. В «доме» — так называют тюрьму — бывает всякое. Хорошо, если попадешь в нормальную «хату», где люди сидят. Ведь Художник — человек по всем понятиям правильный. И статья у него правильная, восемьдесят девятая Уголовного кодекса — кража общественного имущества. Это не позорная сто семнадцатая — изнасилование, с которой могут возникнуть проблемы. И не сто восемнадцатая — растление малолетних, тогда лучше сразу повеситься. Вор — в тюрьме это звучит как дворянский титул. Но если в камере заправляют беспределыцики — тут всякое может случиться.

Новичок — это радость в тоскливых буднях следственно-арестованных. Это обязательно прописка типа «ныряй с верхних нар». Кто прыгает, того ловят. Кто нет — того бьют, могут и опустить, если беспределыцики царят.

Художника встретили старой как мир шуточкой:

— Давай отметель его, — гыкнули братки, рассевшиеся на нарах, показывая на плакат со Шварценеггером на стене. Художник подошел к плакату, прицелился.

— Ну, въ…и ему, чтоб мало не показалось, — доносились советы.

Новички, пытаясь вписаться в камерную жизнь, метелят изображения, сбивая кулаки в кровь.

— Пускай он первым ударит, — хмыкнул Художник.

— Ха, — донеслось уважительное…

— Это для фраеров прикол. А я человек, — сказал Художник.

Тут в камеру привели еще одного. Дверь распахнулась, зашел высокий, жилистый парень, и будто повисло напряжение. Он не был новеньким. Он тут был главшпаном.

— Художник! — воскликнул он. — Етить-крутить, — хлопнул в присядке по бокам и обнял его. Потом кивнул одному на нарах:

— Выматывайся, Никола. Тут Художник спать будет.

— Хоша, — кивнул Художник, без особого доброго чувства обняв его.

— Ха, — широко улыбнулся Хоша и вдруг обернулся и ударил ногой по физиономии, высунувшейся из-под кровати. Под нарами жил опущенный, козел. По ночам любители «приходовали» его, а остальное время он не имел права смущать своим непотребным козлиным видом приличную публику.

— По какой статье влетел, Художник? — спросил Хоша, когда один из шестерок заваривал чай.

— Сто сорок четвертая, часть третья.

— Хорошая статья. Хорошие люди. Почти как у меня.

— Сто сорок пять, — кивнул Художник.

— Она, драгоценная. Грабеж. Я вообще жертва желторожих, — хмыкнул Хоша.

С Хошей Художник встречался несколько раз на ахтумских малинах. Тот не был блатным, скорее приблатненным. Прозвище это он получил благодаря вождю вьетнамского народа Хо Ши Мину. Но пацанва с трудом представляла, кто такой Хо Ши Мин, поэтому прозвали его коротко Хоша.

А кличка привязалась после того, как Хоша сколотил шайку из своего родного поселка городского типа Рудня, что в десяти километрах от Ахтумска, и с энтузиазмом взялся за раскулачивание вьетнамцев.

В то время в Ахтумске было полно вьетнамцев-лимитчиков, работавших на текстильной фабрике и химическом заводе. Впрочем, они не столько работали, сколько спекулировали. Перестройка как раз достигла своего апогея, полки магазинов были девственно чисты — с них исчезли телевизоры, фотоаппараты, мыло — все. Самолет же на Хо Ши Мин еле отрывался от взлетной полосы, переполненный барахлом — утюгами, градусниками, одеждой, лекарствами. В СССР это все было дешевле, чем там. И конвейер работал.

Вьетнамцы жили в общагах, но многие снимали квартиры, набиваясь в одну комнату по десять человек, да еще устраивая склады. Вот по этим жилищам-складам и работал Хоша с его братвой.

Звонок в дверь. Тонкий вьетнамский голос:

— Кто там?

— Барахло принесли.

Поскольку вьетнамцы привыкли, что к ним тащат барахло, преимущественно краденное, то открывали без звука. Тут и врывалась толпа с железными прутьями, кастетами, быстро укладывали желтолицых братьев на пол, избивали и выносили вещи. И при этом знали, что никто заявление не напишет — вьетнамцы как огня боятся милицию, да и проживает половина на хате без соответствующих документов, эдакие международные бесприютные бомжи.

Несколько раз руднянские чуть не влетели — обеспокоенные шумом соседи вызывали милицию. Но в бригаде был парень, закончивший ПТУ на телефониста. Поэтому перед акцией он от души шарашил ломом по кроссовому щиту, отрубая телефонную связь во всем подъезде, и только после этого начиналась непосредственно лихая работа. До приезда патруля все уже заканчивалось.

Но однажды их застукал проезжающий мимо патруль. Хоше прострелили бок, он два месяца провалялся в больнице в сизо и еще девять месяцев, пока с трудом тянулось следствие, верховодил в этой камере.

По большей части в камере были случайные люди. Кто-то попал за наркотики. Кто-то, когда понадобились деньги на бутылку, не нашел ничего лучше, как отбить почки вечернему прохожему и тут же на месте и попасться. Из правильных был один Художник. И, естественно, он стал вторым человеком после Хоши. На первенство он не претендовал, что Хоша понял быстро и проникся к нему добрыми чувствами.

— Гадом буду, не будет суда, — говаривал Хоша. — Ни один вьетнамец на суд не пойдет.

Прошел месяц заключения. Однажды к Художнику пришла на свиданку мать. Почти трезвая, она рыдала, хлюпала, называла «сынуленька мой» и была ему противна.

Он оглядел комнату для свиданий и увидел в углу сидящих друг против друга Хошу и стройную, немного с тяжеловатыми, но приятными чертами лица девушку. Хоша в привычной манере развязного балагура что-то объяснял ей. А она встретилась глазами с глазами Художника и улыбнулась ему. Он ответил ей улыбкой, Хоша повернул голову и махнул ему рукой.

Вернувшись в камеру, Художник сказал Хоше:

— Какие герлы к тебе ходят.

— Еще и не такие есть. Мы же, руднянские, не просто так. Мы — бригада!

— Как ее зовут?

— Галка, — хмыкнул Хоша.

— Твоя?

— Общественная собственность… Но больше моя.

— Хорошо живешь.

— А то, — залыбился Хоша.

Вскоре прошел суд по «расистам». Вьетнамцы на суд явились, а кто не явился — прислал показания в письменном виде. И Хоша с тремя подельниками отправился в колонию.

Художник сожалел о случившемся. Ему не хотелось верховодить этой камерой, где от вида постояльцев, среди которых он был самый молодой, его тошнило. Но пришлось…

Следователь городской прокуратуры Ешков — здоровый, кровь с молоком, мордатый, напористый — расположился за столом в просторном кабинете начальника уголовного розыска муниципального отдела милиции. В углу в кресле дымил сигаретой капитан Голубец — оперативник из отдела по заказным убийствам МУРа. Сыщик из РУБОПа майор Ломов устроился на подоконнике, пялясь на милиционеров, выгружающих во дворе из желтого автобуса толпу галдящих, возмущающихся цыганок. В углу листал какие-то бумаги старший лейтенант Балабин, и казалось его не трогает ничего.