– Понял? – еще раз спросил я.

– Понял, – эхом повторил Рубчик. Потом раскрыл глаза, и на мгновение мне показалось, что он все-таки протрезвел.

Я полез вверх, братик высунулся навстречу, мы вцепились друг в друга, как навек разлучаемые, и вот уже мне улыбались розовые, пьяные, успевшие подкраситься бодрыми мазками девичьи лица.

– Рубчик! – позвал братик в окно, – Рубило!

– Иду, – сипло отозвался Рубчик спустя минуту, словно звук к нему шел с неизъяснимой высоты, и наконец достиг человеческого слуха.

Он поднял ногу, приподнялся и долго стоял на первой ступеньке, привыкая к расставанию с землей.

Мы немного устали его ждать и решили выпить самогона.

Разлили по грязным чашкам, заглотили, с пяти сторон покусали одну шоколадку на всех.

Девушки, переморгнувшись, ушли якобы в туалет.

«Делить нас», – догадался я.

Мы снова выглянули в окно, Рубчик уже был на третьей ступеньке.

Когда я посмотрел вниз, затошнило с новой силою и едва не вырвало товарищу на голову.

– Слушай, – отпрянув от окна, сказал я братику уверенно и непреклонно. – Я не могу иметь дело с женщинами, которые питались псиной.

Братик по-собачьи склонив голову всмотрелся в меня.

– В Корее ты бы ушел в монастырь, – сказал он.

– Не могу и все, – повторил я.

– Может, ты еще от брата откажешься по этой причине?

Мне нечего ему было сказать, нечего…

Я налил себе еще самогона, полную чашку, выпил залпом, качнулся и повалился на кровать.

Рубчик тем временем одолел еще какое-то количество ступенек, добрался до второго этажа и, видимо посчитав свой путь завершенным, уверенно оттолкнулся ногами и упал с лестницы на спину, в последний снежок. Лежал там, отчетливый и свежий, как самоубийца.

Вернулись веселые студентки, сразу погасили свет, но мне уже было все равно.

Меня стремительно несло в мягкую, пряную, влекущую темноту, где никто не мучит ранимых душ и не взрезает живых тел.

Кто-то присел на мою кровать, потрогал щеки.

Неизъяснимым образом я почувствовал себя хозяином не щек, но пальцев – и тонкие пальцы эти ощутили брезгливость от неприветливого холода пьяного, бледного, мужского лица.

Рука исчезла – и я остался один.

– А черт бы с ними! – весело сказал братик.

Всю ночь мне снилось, что я плыву, и мачты скрипели неустанно.

Ранним утром мы проснулись вместе с братиком, одновременно. Он выполз из-под чьих-то ног и возле кровати с трудом нашел свое нижнее белье среди разнообразного чужого. Еще и приценился – держа в левой одни трусы, а в правой другие.

– Вот эти, вроде, мои, – решил, угадав по красным и буйным цветам собственную вещь.

Мы выглянули в окно. Рубчик по-прежнему находился в снегу. Возле него сидело и лежало несколько собак.

С ловкостью необыкновенной мы спустились вниз, собаки нехотя оставили тело Рубчика и встали, нюхая воздух, неподалеку.

Я ожидал увидеть обглоданное лицо, но Рубчик был чист, ясен, розов.

Братик присел рядом.

– Рубчик! – позвал он.

Друг его открыл глаза – прозрачные, как у ребенка, даже небо в них отразилось светлым краешком.

– Ты живой? – спросил братик.

– Живой, – ответил Рубчик светлым голосом.

– Пойдем?

– Ну, пойдем, – согласился Рубчик.

Он поднялся и отряхнул налипший снежок.

– Мальчики, доброе утро! – сказал нам голос сверху, и добавил, чуть снизив тон, как-то иначе, в новой тональности. – Валенька, привет!

– Ой! Ангелы! – выдохнул Рубчик, подняв светлые глаза.

Кареглазая, та, что гладила меня по голове, бросила нам три леденца.

– Вот вам! – сказала она весело, кидая конфеты одну за другой.

Все три поймал братик.

Мы стояли с Рубчиком задрав головы, с опущенными руками.

– Я там не был? – в слабой надежде спросил у меня Рубчик, кивнув на окно.

– Нет, никогда, – ответил я обреченно, словно речь шла о седьмом небе.

Медленно, на похмельных мышцах, мы пошли к автобусной остановке: пришла пора возвращаться домой.

– Как же так случилось, – светло печалился Рубчик. – Отчего же я не смог подняться по лестнице…

– Не жрал бы собачатину, все было бы нормально, – укорил его я.

– Дурак, что ли, – ответил Рубчик равнодушно. – Какая к черту собачатина… Обычная свинина. Я у местной поварихи купил за две цены.

Ехали в свой город, касаясь лбами неизбежно грязных стекол весенних перефирийных маршруток, смотрелись в русские просторы. Никто не печалился, напротив, каждый улыбался себе: один настигнувшей его, щедрой на вкус и запах, нежности, второй – чувству теплого, последнего в этом году, снега у виска, а третий – неведомо чему.

…неведомо, неведомо, неведомо чему.

Ботинки, полные горячей водкой

Было у меня два друга, белоголовый и черноголовый. Первый старше на семь лет, второй на семь лет моложе.

Первый звонил мне ночами и говорил всегда одно и то же:

– Когда ты соберешься стреляться – набери меня, брат. У меня было такое, я тебе помогу. Думаешь, всегда будешь счастливым? Ты юн и зелен еще. Пройдет семь лет и вставишь черный ствол в рот. Прежде чем большим потным ледяным пальцем шевельнешь в последний раз, на спуск нажимая, вспомни, что я тебе говорил и позвони.

– Обязательно, Дениса моя, как только вставлю ствол, сразу большим ледяным пальцем тебя наберу.

– И потным.

И вот я дожидаюсь своего часа, смотрю на телефон, трогаю пальцы, ищу в них ледяного пота.

Другой, младший друг, ничего не говорил, вскидывал насмешливые и все понимающие глаза. Наклонял черную голову, я тихо смотрел ему в темя.

– …ну и как ты думаешь? – спрашивал он искренне, хотя сам думал лучше меня, зрение имел непонятное мне, видел редкие цвета и удивительные полутона.

– Я вообще не думаю, Саша, – отвечал я, и мы чокались, чок-чок, большими бокалами и маленькими рюмками, расставляя их на столе как шахматы, которые никак не могли съесть друг у друга, из чувства неиссякаемого благодушия.

Мы писали печальные книжки, и, втроем, были самыми талантливыми в России. Но первый – старший, белый и третий – младший, черный, друг друга не любили. Зато я любил их обоих.

Старший был буйный и бурный, рыдал и дрался, покорял горные реки, рвал ногтями широкую грудь. Не умел ни от чего отказываться, хотел и счастья, и славы, и покоя сразу – и не мог вынести и стерпеть ничего из этого.

Младший был яркий, звенел голосом, нес себя гордо, и вся повадка его была такой, словно у него в руках – невидимое знамя. Младшему давалось многое, но он хотел еще больше.

Утро началось с белым – после разлуки мы встретились в столице. У нас вышло по третьей книжке, и мы колобродили меж лотков, развалов, стендов, усилителей и микрофонов ярмарки, передвигаясь от одной закусочной ко второй.

– По пятьдесят? – предлагал я.

– По сто, – настаивал он.

– По пятьдесят и по пиву.

– Я не пью пива.

Он не пил пива.

– По сто и мне пива, – заказывал я.

К третьему кругу мы были плавны, как бутерброды, намазанные теплым сливочным маслом. С нас оплывало, мы облизывались, подобно псам, съевшим чужое.

Впрочем, Дениса был неизменно уверен, что всякий кус, доставшийся ему, заслужен им по праву.

Я, напротив, каждую минуту своей смешной жизни внутренне хохотал, восклицая: «Кто я? Откуда я взялся здесь? Зачем вы меня позвали? Вы все это всерьез?»

Любая полученная мной порция добра и радости казалась мне непомерно великой.

Денис, в свою очередь, смотрелся недовольным любой пайкой. Быть может, из нас стоило вылепить одного вменяемого человека. Хотя, с другой стороны, мне меня вполне хватало, а ему и себя было много.

Мы закусывали бутербродами с красной рыбой. Дениса недовольно морщился: рыба была неправильная, не красная и не рыба.