КОММУНАРЫ НЕ БУДУТ РАБАМИ
Просыпавшийся мир
шелестел, свиристел,
когда утром росистой тропою
нас к обрыву
бандиты вели на расстрел
под Херсоном,
в Поволжье, в Триполье.
Но мы пели и пели,
голов не клоня,
на груди разрывая рубахи:
«Никогда,
никогда,
никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!»
Нас безжалостный голод
глодал и душил,
нас шатали
тифозные ветры,
но не падали мы -
из костей да из жил,
да еще -
из отчаянной веры.
А вокруг нищета,
босота,
нагота,
но мы строили,
уголь рубали.
На поклон мы не шли...
Никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!
Поднималась Шатура,
Магнитка,
Кузбасс,
и буржуи затылки чесали...
Так за что же доносы писали на нас,
в лагеря
и в тюрьмы бросали?!
Но в тебе, Колыма,
и в тебе, Воркута,
мы хрипели,
смиряя рыданья:
«Даже здесь -
никогда,
никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!»
И во имя России
и дальних Гренад
против танков с крупповской маркой
шли в тельняшках
с последнею связкой гранат,
затянувшись последней цигаркой.
Пусть над многими нет ни звезды,
ни креста, -
но полынью,
бурьяном,
хлебами
повторяют они:
«Никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!»
* * *
Так ревела над вечностью
Братская ГЭС,
с воем
волны бросая на приступ,
и, задумавшись,
в небе светавшем исчез
пирамиды египетской призрак.
ПРИЗРАКИ В ТАЙГЕ
То не клюквой хрустят
мишки-лакомки,
не бобры свистят,
встав на лапочки,
не сычи кричат, будто при смерти, -
возле Братской ГЭС
бродят призраки.
Что угрюм, воевода острожный?
Али мало ты высек людей?
Али мало с твоею-то рожей
перепортил тунгусок,
злодей?!
Здесь, на ГЭС, увидав инородца,
ты не можешь все это постичь.
Твое хапало
к плетке рвется,
да истлела она,
старый хрыч!
Эй, купцы,
вы чего разошлись?
Что стучите костями от злости?
Ну зачем вы жирели всю жизнь?
Все равно
в результате - кости...
Господин жандарм,
господин жандарм,
как вам хочется
кузькину мать
показать вольнодумцам
и прочим жидам,
да трудненько теперь показать!
Протопоп Аввакум, ты устал от желез.
Холодна власяница туманов.
Ты о чем размышляешь у Братской ГЭС
среди тихих,
как дети,
шаманов?
Эй, старатель с киркой одержимой,
с деревянным замшелым лотком,
мы нашли самородную жилу
или просто долбим на пустом?
О, петербургские предтечи,
в перстах подъемля те же свечи,
ответьте правнукам своим -
из вашей искры возгорелось
такое пламя, как хотелось
его увидеть вам самим?
«Динь-бом... Динь-бом...» -
слышен звон кандальный.
«Динь-бом... Динь-бом...»
Путь сибирский дальний.
«Динь-бом... Динь-бом...» -
слышно там и тут.
Нашего товарища на каторгу ведут.
Вы ответьте, кандалы,
так ли мы живем,
с правдой или же с неправдой
черный хлеб жуем?
Вы ответьте из ночи,
партизаны, избачи:
гибли вы за нас,
таких,
или -
за других?!
Слышу,
в черном кедраче
кто-то рядом дышит.
Слышу руку на плече...
Вздрогнул я:
Радищев!
«Давным-давно на месте Братской ГЭС
я проплывал на утлой оморочке
с оскоминой от стражи и морошки,
но с верою в светильниках очес.
Когда во мрак все погрузил заход,
я размышлял в преддверии восхода
о скрытой силе нашего народа,
подобной скрытой силе этих вод.
Но, озирая дремлющую ширь,
не мыслил я,
чтоб вы преобразили
тюрьмой России бывшую Сибирь
в источник света будущей России.
Торжественно свидетельствуют мне
о вашей силе многие деянья,
но пусть лелеет сила в глубине
обязанность святую состраданья.
А состраданье высшее - борьба...
Я мог слагать в изящном штиле песни
про серафимов, про ланиты, перси
и превратиться в сытого раба.
Но чьи-то слезы,
чьих-то кляч мослы
мне истерзали душу, словно пытка,
когда моя усталая кибитка
тряслась от Петербурга до Москвы.
Желая видеть родину другой,
без всякой злобы я писал с натуры,
но, корчась,
тело истины нагой
хрустело в лапах ласковых цензуры.
Понять не позволяла узость лбов,
что брезжила сквозь мглистые страницы,
чиста,
как отсвет будущей денницы,
измученная к родине любовь.
И запретили...
Царственно кратка,
любя свободу, но без постоянства,
на книге августейшая рука
запечатлела твердо: «Пашквилянтство».
Но чувствовал я в этой книге силу
и знал:
ей суждена себя спасти,
прорваться, продолбиться, прорасти...
Я с чистою душой поехал в ссылку
и написал, как помнится, в пути:
«Я тот же, что и был,
и буду весь мой век -
не скот, не дерево, не раб,
но человек».
Исчез Радищев...
Глядя ему вслед,
у Братской ГЭС
всепоглощенно,
тайно
о многом думал я,
и не случайно
припомнил я,
как написал поэт:
«Авроры» залп.
Встают с дрекольем села...
Но это началось
в минуту ту,
когда Радищев
рукавом камзола
отер слезу,
увидев сироту...»[3]
И думал я, оцепенело тих:
достойны ли мы призраков таких?
Какие мы?
И каждый ли из нас
сумеет повторить в свой трудный час:
«Я тот же, что и был,
и буду весь мой век -
не скот,
не дерево,
не раб,
но человек...»?