В душе он уже простил градчанскому военному суду и мысленно перенесся на Винограды, в лавчонку, где висел портрет Франца-Иосифа, а из-под старой кровати выглядывали две морские свинки. Швейк до смерти любил возиться с морскими свинками. Их судьба волновала его и здесь, в тюрьме.

Он видел их, белых, черных, желтых, вытягивающих свои маленькие поросячьи рыльца вверх, к соломенному тюфяку. Да, только об этом и думал здесь Швейк: о своей абсолютной невиновности, о благополучном окончании дела да о гибели покинутых морских свинок.

В той же камере сидел один вдовец. Как-то раз, идя на работу, он повстречал вереницу грузовиков с запасными и увидел плачущих женщин, провожавших мужей. Вспомнил, что у него тоже была жена, которая так его любила. Ему стало страшно жаль этих женщин, так жаль, что он крикнул: «Бросайте ружья!» В ту минуту ему показалось, что это очень просто: солдаты кинут ружья, штыки, и война кончится. Женщины перестанут плакать… А у этого вдовца дома были две девочки.

Он часто подсаживался к Швейку, и они беседовали. Щвейк сокрушался о морских свинках, а вдовец о своих детях. Кто их накормит? А таких человеческих морских свинок в Чехии были тысячи, и чей-то железный кулак с сокрушительной силой бил их по головкам.

V

За то время, что Швейк сидел: тюрьме русские войска захватили Львов, осадили Перемышль. В Сербии у австрийской армии дела тоже шли плохо, пражане радовались, на Мораве готовились печь калачи — ждали казаков.

Военный суд не успевал приговаривать тысячи, десятки и сотни граждан; дело Швейка подвигалось туго.

Швейк был совершенно спокоен. Прежде всего, проснувшись утром, он спрашивал через глазок стоящего за дверью часового, скоро ли его выпустят. В ответ он обычно слышал:

— Halten sie kusch! [35]

Швейк привык к этим словам, как к чему-то необходимому, само собой разумеющемуся, и, отойдя от двери с прояснившимся лицом, всякий раз выразительно произносил:

— Я абсолютно не виновен.

Он произносил это вдохновенно, патетически, понимая и чувствуя все обаяние слова: «невиновен».

Наконец день его настал. Его повели вниз. Там сидели восемь членов военного суда: аудитор и чины — от рядового солдата до штабного офицера. Швейк чувствовал себя вполне уверенно. Он посмотрел на судей чуть не с благодарностью; ему очень понравился вопрос аудитора, не возражает ли он, Швейк, против состава суда.

— Боже сохрани, никак нет, с какой же стати, — деликатно ответил он, глубоко тронутый.

Было записано, что он не возражает, и аудитор приказал вывести его в коридор.

Из зала суда доносился мелодичный голос аудитора, но Швейк не слушал и не старался уловить что-нибудь из его речи. Он смотрел через зарешеченное окно на улицу. Это была обыкновенная градчанская улица. Проходили мимо служанки и хозяйки с покупками, какой-то мальчишка пронзительно свистел: «Как ходил я в Вршовицы на гулянье».

Тем временем аудитор продолжал развивать свою точку зрения на Швейка. Его votum informationum было того же характера, что и обычные обвинения, бесчисленное количество раз раздававшиеся в этих стенах. Он доказывал, что мятежный дух давно уже живет в Швейке, что еще в самом начале войны Швейк старался все высмеивать, представляя в жалком виде военные операции Австрии. Аудитор сыпал параграфами закона так, что солдат, капрал и ефрейтор пришли в ужас. И в заключение, указав кару, которую надлежит обрушить на обвиняемого, призвал единодушно его осудить.

Был составлен и подписан приговор. Ввели обвиняемого Швейка. Все встали во фронт, офицеры обнажили шашки.

Было торжественно, как на параде. Швейк смотрел на военных судей невинными глазами, доверчиво улыбаясь. Аудитор стал читать. В начале приговора упоминалось имя его величества, дальше проходило красной нитью: Швейк «ist schuldig, dass er…» [36].

А в конце — цифра «8». Восемь лет!

Швейк не понял, в чем дело. Спросил, словно не веря своим ушам:

— Значит, мне можно идти домой? Домой?

— Да, — ответил веселый аудитор, закуривая папиросу. — Вы вернетесь домой… через восемь лет.

— Я не виновен! — крикнул Швейк.

— В течение тридцати дней можете обжаловать. Или вы согласны?

Перед Швейком были одни мундиры. Голос аудитора уже не казался веселым. Его речь стала краткой, отрывистой.

— Согласны? — крикнул он, и Швейк вспомнил одного майора, которого знал в те времена, когда состоял при арсенале. Тогда Швейка обвиняли в том, что он курил на складе. В самом деле, инспекция застала его в тот момент, когда он собирал по складу окурки, причем один старый окурок держал в руке.

И тут майор назначил Швейку 80 Verscharft [37] и спросил его резким, не допускающим возражений топом:

— Хорошо?!

И Швейк ответил:

— Так точно, хорошо…

— Согласны? — спросил аудитор еще раз, и Швейк, озаренный и проникнутый старой австрийской военной дисциплиной, руки по швам, произнес:

— Melde gehorsam [38], согласен.

Вернувшись в свою камеру, он бросился на нары и заплакал:

— Я не виновен, я не виновен.

Эти слова очень много для него значили. Он твердил их без конца, и это приносило ему облегчение.

— Я не виновен…

А со двора, от противоположной стены, эхом отдавалось: «…новен…», тоже повторяясь до бесконечности.

На другой день Швейка, в числе других осужденных, перевели в военную тюрьму Талергоф-Зеллинга, в Штирии.

В Вене произошла маленькая ошибка: вагон их в Бенешове прицепили к воинскому эшелону, направлявшемуся на сербский фронт.

Немецкие дамы и к ним в вагон бросали цветы, пища:

— Nieder mit den Serben! [39]

А Швейк, очутившись у полуоткрытой двери вагона, крикнул в ответ на приветствия:

— Я не виновен!

VI

В военной тюрьме Талергоф-Зеллинга большинство было штатских, поскольку во время войны штатские имеют то преимущество и ту выгоду, что погибают медленно где-нибудь за решеткой, в то время как солдата обычно расстреливают по приговору полевого суда прямо на месте.

Талергоф— Зеллинг навсегда останется печально-памятным в истории бывшей Австрийской империи, как застенки Поцци -в истории старой Венеции.

В Талергоф-Зеллинге можно было во всякое время встретить порядочное количество немцев, плевавших на колонны галицийских русин, или сербов из Бачки, Боснии и Герцеговины, интернированных здесь в военных тюрьмах. И каждый, у кого только была голова на плечах, краснел при виде измученной толпы оплеванных женщин и детей, которых правительство обвиняло в желании уничтожить Австрию.

Солнце ясно светит, кругом горы, зелень, чарующая красота, словно вся эта картина нарисована на золотом фоне. Как хорошо было бы устроить здесь какое-нибудь лечебное учреждение.

Но в этой глубокой горной долине находилось лечебное учреждение совсем другого рода. Окна с решетками, под окнами стена, а за стеной заграждения из колючей проволоки. Здесь ставили себе целью вылечить мечтателей, требовавших справедливости у гнусного ничтожества, носившего название Австрии. Сыпной и брюшной тиф, заплесневелый кукурузный хлеб, немножко соленой грязной воды с двумя зернами фасоли — вот какие лечебные средства здесь применялись.

Помимо несчастных интернированных приказчиков не немецкой национальности, одно крыло Талергоф-Зеллингской тюрьмы было отведено целиком для осужденных чехов. У входа в приемную канцелярию большой австрийский орел безжалостно расправлял крылья, как бы желая скрыть ими все свои повергнутые и раздавленные жертвы.

Казалось, здесь заключенным конец. Но за стенами тюрьмы, далеко отсюда, К северу от Вены, все ярче и ярче разгорались искры, тлевшие под пеплом столетий и не угашенные никакими параграфами.

вернуться

[35]

Помалкивай! (нем.).

вернуться

[36]

Виновен в том, что он… (нем.).

вернуться

[37]

Строгий арест (нем.).

вернуться

[38]

Осмелюсь доложить (нем.).

вернуться

[39]

Долой сербов! (нем.).