Городские крыши, показавшиеся в золотой дымке ноябрьского утра, наполнили сердце Брута радостью. Катона, уезжавшего из Рима почти изгнанником, толпа встречала едва ли не как триумфатора. Он делал вид, что не замечает высоких официальных лиц, вместе с консулами явившихся приветствовать его. Разумеется, он ничего не забыл и верил, что снова сумеет взять в свои руки руководство оппозицией. Марк Порций Катон понятия не имел, что за полтора года его отсутствия в Риме произошли значительные перемены.
В 56 году выборы консулов так и не состоялись — на Форуме хозяйничали подчиненные Клодию шайки головорезов, из-за которых обсуждение кандидатур становилось невозможным. Чтобы его нейтрализовать, оптиматы подкупили второго народного трибуна — любимца Помпея Тита Анния Милона, имевшего такое же право именоваться консерватором, как Клодий — защитником народных интересов. Все это привело к тому, что «спецслужбы» противоборствующих партий начали все чаще выяснять между собой отношения с помощью кулаков. Каждое заседание сената, каждое народное собрание завершалось бурной ссорой, нередко переходившей в потасовку.
Соперничество Красса и Помпея, всегда недолюбливавших друг друга, все быстрее переходило в стадию «холодной войны». Миллиардер, приближавшийся к 60-летию, завидовал полководцу и мечтал о военной славе. Его мечты особенно подогревали победные реляции, которыми засыпал сенат Цезарь, утверждавший, что ему без единого сражения удалось покорить всю Галлию. Лишь много месяцев спустя выяснилось, что краткие набеги Гая Юлия на страну кельтов далеко не означали ее завоевания, но тогда об этом никто не знал. Одновременно остававшиеся в Риме друзья Цезаря поднесли Помпею отравленный дар — в условиях экономических трудностей и угрозы голода добились его пятилетнего назначения на должность ответственного за продовольственное снабжение города, заложив под популярность Гнея Великого мину замедленного действия.
Вот что творилось в Риме, когда вернулись Катон и Брут.
Беспомощность сената, резкая смена позиции Цицерона, который, вернувшись из ссылки, так боялся снова подвергнуться опале, что предпочел примкнуть к сторонникам Цезаря[26], и плачевное состояние города отбили у Брута всякую охоту делать карьеру. Поддерживать триумвират он по-прежнему не собирался. Что же до оптиматов...
Потеряв Цицерона, который теперь думал лишь о том, как бы восстановить утраченное богатство, они искали путей примирения с Помпеем. Брут отвернулся от популяров, чтобы не сотрудничать с убийцей своего отца, но мог ли он примкнуть к оптиматам, которые наперебой пытались подольститься к этому самому убийце? К тому же, прожив долгие месяцы бок о бок с Катоном, он потерял изрядную долю уважения к дяде и не хотел делить с ним общее дело.
И Брут опять отгородился от жизни. Его сверстники покрывали себя военной славой в Галлии, а он проводил время в библиотеках, перечитывал Демосфена, переводил греческих историков и начал сочинять несколько трактатов, которые так и остались черновыми набросками. Прожить свой век кабинетным затворником, слишком презирающим окружающий мир, чтобы публиковать свои труды, — ему хватило бы и этого.
Ему, но не Сервилии. Мать все не соглашалась оставить его в покое и без конца сравнивала его с двумя его шуринами — Марком Эмилием Лепидом, мужем Юнии Старшей, и Гаем Кассием Лонгином, недавно женившимся на Терции. Сравнение говорило не в его пользу.
Однако чем он провинился? И Лепид, и Кассий, оба они были совершенно другими людьми; Лепид — откровенным карьеристом, ограничившим все свои интересы тем, как вскарабкаться повыше, а Кассий — воином, умным и храбрым, но ужасно грубым и по-детски гордившимся своей неотесанностью. Впрочем, и тот и другой безмолвно признавали за ним превосходство и, пожалуй, даже кое в чем завидовали его прямоте и неумению идти на компромиссы.
Одна Сервилия по-прежнему отказывалась считать душевную чистоту мужским достоинством. Марку очень хотелось доказать ей, что он стоит не меньше, а может, и больше, чем мужья сестер. Время шло к тридцати годам, а он все еще оставался никем. Благополучное присоединение Кипра не принесло ему никакой выгоды, потому что Катон приписал все заслуги себе. Не только для племянника, но и для остальных своих помощников он не потребовал от сената никакой награды.
Марк злился на дядю. Приближение зрелости пугало его. Если прежде он сомневался в других, то теперь начал сомневаться в себе. Обреченный на бездействие своими слишком высокими представлениями о порядочности, он уже готов был заняться чем угодно, разумеется, не вмешиваясь в бушевавший в верхах политический кризис. Подходящий случай вскоре подвернулся. Он ухватился за него, потому что жаждал убедить Сервилию, что и он способен зарабатывать деньги.
Провинции стенали под гнетом римских налогов. Каждый новый наместник, бывший консул, беззастенчиво обирал подчиненное ему население, стараясь компенсировать расходы, понесенные в ходе избирательной кампании, и копил деньги на новые выборы. Эта практика стала повсеместной. И первое, что сделал Катон на Кипре — обложил жителей острова податями в пользу римской казны. Жалобы, что с них заживо спускают шкуру, не трогали несгибаемого Марка Порция.
Летом 55 года в Рим прибыла из Саламина делегация сенаторов. Они надеялись получить заем на сумму в 53 таланта. Обычно в аналогичных случаях жители провинций обращались к римскому наместнику, но киприоты пока имели дело с одним лишь Катоном, а на его помощь рассчитывать, конечно, не приходилось. И тогда они решили связаться с его племянником Марком Юнием Брутом. Своими аристократическими манерами, своей глубочайшей культурой и умением свободно говорить по-гречески юноша произвел на саламинцев самое благоприятное впечатление.
Посланцы направились прямиком к Бруту и, высказав все полагающиеся случаю комплименты, стали просить взаймы — ни много ни мало — 53 таланта. Таких денег у Брута, разумеется, не было. Признавшись новым друзьям, что он далеко не так богат, как им, вероятно, казалось, Марк все-таки пообещал подыскать им кредитора. И действительно, двое заимодавцев, ведавших финансовыми делами семьи, согласились предоставить требуемую сумму, но не меньше чем под 48 процентов годовых — слишком рискованной выглядела сделка. По принятому 10 лет назад Габиниеву закону, направленному на борьбу с ростовщичеством, верхний предел стоимости ссуды составлял 12 процентов. Но саламинцы не возражали и против 48, лишь бы удалось обойти закон. Все, что для этого требовалось, — добиться принятия особого сенатус-консульта, в виде исключения разрешавшего сделку на предложенных условиях. Еще один сенатус-консульт давал кредитору право в случае невыплаты ссуды обратиться за помощью к государству. Убедившись, что киприоты согласны на все, Брут взял на себя роль посредника и «пробил» оба постановления.
Удачное завершение сделки возродило в Бруте веру в свои силы. Кроме того, в разговорах вокруг киприотского займа в сенате и на Форуме постоянно возникало его имя. Через год-другой к моральному успеху должен был добавиться и материальный — в виде вознаграждения за посредничество. Одним словом, Марк Брут стал в Риме завидной партией. Сервилия не могла упустить такой возможности.
Мать Брута постарела и сознавала это. С тех пор как Цезарь отбыл в Галлию, она оставалась одна. Выдав замуж дочерей, она поневоле перешла в разряд почтенных матрон, не сегодня-завтра готовая дождаться внуков. Новую роль она приняла со смирением. Впрочем, она понимала, что ее влияние на Цезаря — единственного мужчину, который хоть что-то для нее значил, — зиждилось не столько на физической близости, сколько на союзе умов, а здесь соперниц у нее не предвиделось. Пусть Гай поминутно меняет подружек, что он и делал, в конце концов он вернется к ней: наслаждения умной и тонкой беседой, точностью суждений, доскональным знанием света и действия политических пружин ему не подарит никто кроме нее. В ожидании его возвращения она нашла себе новое увлечение — устраивать браки.