Между тем оба они хорошо понимали, что могут вообще больше не увидеться. Слишком много опасностей подстерегало обоих, да и смертность от родов оставалась в Древнем Риме очень высокой. Так что каждый день отсрочки был для Марка прежде всего еще одним днем, проведенным рядом с любимой женщиной.
Но всему есть предел. Брут честно старался найти пути примирения с Антонием и исчерпал для этого все возможности. За пять дней до наступления нон секстилия[110] сенат, вопреки противостоянию Пизона и друзей Сервилии, изменил под давлением консула и без того жесткий закон о назначении наместников. Правда, Брута и Кассия освободили от унизительной обязанности следить за продовольственным снабжением города, однако обещанных провинций они так и не дождались. Кассию вместо Сирии достался Крит, Бруту вместо Македонии — Киренаика.
Но что это были за провинции! Остров царя Миноса, когда-то известный как одно из могущественных государств Средиземноморья, давным-давно превратился в выжженную солнцем полупустыню, на просторах которой паслись стада одичавших коз. Еще более печальное зрелище являла собой Киренаика — населенная бедуинами засушливая земля с редкими римскими торговыми поселениями, разбросанными вдоль прибрежной полосы. Из всех римских провинций, не считая, пожалуй, Корсики, Бруту и Кассию достались наихудшие. Никогда еще ни один правитель не исхитрился собрать со здешнего населения хоть какие-нибудь подати. С яйца шерсти не настрижешь, говорили в таких случаях римляне.
Если бы сенат просто лишил заговорщиков провинций, это выглядело бы менее оскорбительно. И ответ возмущенных магистратов не заставил себя ждать.
«Преторы Брут и Кассий — консулу Антонию. Приветствуем тебя. Мы счастливы, если ты здоров[111]. Письмо твое мы прочитали; оно вполне соответствует твоему же указу[112]. Ты повторяешь все те же угрозы и все те же оскорбления, недостойные такого человека, как ты, когда он обращается к таким людям, как мы. Вспомни, Антоний, ведь мы ни разу не допустили по отношению к тебе ни оскорблений, ни подстрекательств. [...] Ты уверяешь, что вовсе не корил нас ни за то, что мы якобы вербуем отряды, ни за то, что мы требуем предоставить нам средства, ни за то, что мы пытаемся посеять смуту в войсках, ни за то, что мы шлем гонцов за море. Мы верим тебе и считаем это утверждение доказательством твоих добрых намерений. Что касается нас, то мы решительно отрицаем все вышеперечисленное. И мы находим странным, что ты, не упрекая нас во всех этих неблаговидных действиях, попал под власть слепого гнева и обвиняешь нас в смерти Цезаря[113]. Подумай, и ты поймешь, насколько недопустимо, чтобы из любви к согласию и свободе преторы особым указом отказались от своих прав. Подумай, должен ли консул по этой причине воззвать народ обернуть против них оружие.
Не льсти себя надеждой, что тебе удастся нас запугать. Не в нашем характере и не в наших привычках гнуться под действием страха. И не тебе, Антоний, отдавать приказы людям, которые подарили тебе свободу. Если бы мы считали, что есть веские причины к развязыванию гражданской войны, твое письмо нас не остановило бы. Свободное сердце не подвластно угрозам. Ты ведь знаешь, что нас невозможно принудить к чему бы то ни было, значит, ты намеренно принимаешь грозный вид, чтобы другие подумали, будто наша осторожность — следствие испуга. Вот как нам это видится.
Нам хотелось бы, чтобы ты жил окруженный почестями и почитанием в свободной республике. Мы не ищем ссоры с тобой. Но твердо заявляем: мы гораздо больше дорожим свободой, нежели твоей дружбой. Поразмысли хорошенько и реши, что ты хочешь сделать и что ты можешь сделать. Не думай о том, как долго прожил Цезарь — подумай лучше, как недолго он царствовал.
Молим богов внушить тебе решения, спасительные и для общего блага, и для тебя самого. Если же ты пойдешь иными путями, желаем, чтобы они не оказались более пагубными, чем те, что требуют честь и спасение отчизны.
Будь здоров.
Писано накануне нон секстилия»[114].
Вот теперь настала пора отбывать в изгнание, чтобы вернуться с оружием в руках.
Брут, держась побережья, медленно продвигался к югу. Он все еще оттягивал момент разлуки. В Велии он решил, что все-таки пора расстаться с Порцией — из-за удушающего зноя дальнейшее путешествие стало бы для нее непереносимым.
Дочь Катона, достойная имени своего отца, до последней минуты держалась стойко, скрывая снедавшую ее печаль. В Велии, в доме, где Марк поселил жену, отправляясь дальше, оказалась редкой красоты картина, изображавшая сцену из Илиады — прощание Гектора с Андромахой. Сын троянского царя собирается на войну. Он протягивает руки, чтобы обнять маленького сына, но ребенок пугается, видя отца в боевом шлеме, и тогда Гектор снимает с головы шлем и старается рассмешить ребенка, поигрывая султаном. На них обоих смотрит Андромаха, и сквозь слезы на ее лице проступает гордость.
Порция хорошо знала, что история Андромахи закончилась вдовством и рабством. И потому она не сумела сдержать рыданий, в последний раз обнимая Марка. Сын Порции Бибул, которого отчим брал с собой, радовался предстоящему путешествию и не понимал, отчего так горько плачет мать.
Неизвестно, как долго длилось бы это скорбное прощание, если бы присутствовавший здесь же друг Марка Ацилий не начал декламировать вслух знаменитый отрывок из Гомера, в котором Андромаха умоляет Гектора не покидать ее.
Брут посмотрел на залитое слезами лицо жены:
— Я не стану повторять перед Порцией то, что Гектор сказал Андромахе. Он велел ей заняться домом и присмотреть за служанками и не мешать мужчинам исполнить свой воинский долг. Не стану, потому что, если женская слабость не позволяет Порции совершать подвиги, посильные мужчинам, готовностью послужить родине она поспорит с любым из нас.
Порция медленно подняла голову. Глаза ее были сухи. Ни слова не говоря, она освободилась из объятий Марка и выпрямила спину. Так же молча она провожала его взглядом, пока он шел к дверям. Из суеверного страха перед дурной приметой Марк ни разу не оглянулся назад, чтобы запечатлеть в памяти высокую стройную фигуру, закутанную в белую столу — излюбленную одежду римских женщин, верных обычаям прежних времен.
VII. Встреча в Филиппах
Нет, Кассий, нет, мой Римлянин, не думай,
Чтоб Брут пошел в оковах в Рим. На это
Он слишком горд душой. Но этот день
Пусть то, что началось на иды марта,
Кончает. Свидимся ль с тобой, не знаю.
Итак, простимся здесь в последний раз:
Навек, навек будь счастлив ты, мой Кассий.
Куда же направлялся Брут, вместе с Кассием решивший покинуть Италию, быть может, навсегда? Неужели он действительно плыл в Киренаику, отказавшись отстаивать свои права, смиренно покорившись необходимости уйти с политической сцены и тем самым избавить сограждан от опасности новой братоубийственной войны? Именно такое впечатление сложилось у Цицерона, который случайно столкнулся с Брутом в Велии в самый день его отплытия[115]. Во всяком случае, старый консуляр поверил, что Марк Юний окончательно сложил оружие. Нет, не напрасно начиная с марта он корил его за вялость...
На самом деле Цицерон и сам намеревался переправиться в Грецию, где его сын заканчивал обучение. Он не скрывал, что планирует задержаться там на длительный срок, хотя бы до тех пор, пока в Риме не улягутся страсти. Однако ветер в тот день переменился, развернув корабль Цицерона к италийскому берегу, и Брут уговорил его не спешить с отъездом, уверяя, что его присутствие в городе необходимо Республике. Слова Марка польстили тщеславию старика. Теперь он мог с еще большим превосходством взирать на бегство Брута и Кассия.