Аттик пересказал Бруту замечания Цицерона, а от себя добавил, что Марк так огорчил его друга, что тот, вероятно, больше никогда не напишет ни строчки.
Это, конечно, было преувеличение, причем выдержанное в чисто цицероновской стилистике. Брута услышанное больше позабавило, чем расстроило, и с пафосом, достойным предмета обсуждения, он написал в ответ, что умоляет Марка Туллия не прекращать писательского труда и одарить сограждан «новыми шедеврами».
Цицерон любую, даже самую грубую лесть, всегда принимавший за чистую монету, вполне этим удовлетворился. По сути дела, он вовсе не стремился к ссоре с Брутом, особенно теперь. Забыв — или притворившись, что забыл, — нанесенную обиду, он начал новый труд, который, нимало не смущаясь, посвятил Марку Юнию. В сочинении, озаглавленном «Оратор», речь шла о Демосфене и его знаменитой речи «О короне» — политическом манифесте, направленном против вмешательства Филиппа Македонского в жизнь Афинской республики. Цицерон знал, с каким огромным уважением относился Брут к греческому оратору, считая его одним из своих духовных учителей. Он обратился к примеру Демосфена с далеким стратегическим прицелом — вырвать Марка Юния из лагеря Цезаря.
Вскоре после этого их переписка прекратилась. Причина этого была проста: в марте 45 года срок полномочий Брута на посту пропретора Медиолана истек, и он вернулся в Рим.
Вероятно, первое, что бросилось ему в глаза по возвращении домой — внешне спокойная обстановка, царившая в Городе. Действительно, главные исторические события в те дни разыгрывались в Испании, где Цезарь добивал остатки помпеевской армии. И если весной предыдущего года кое-кто еще сомневался в его окончательной победе, сегодня иллюзий не осталось ни у кого. Отныне правила политической игры задавал один человек — Юлий Цезарь. Теперь диктатор мог позволить себе и великодушие. Минувшей осенью Цицерон набрался смелости и выступил в сенате с речью в защиту Марка Клавдия Марцелла, призвав победителя простить побежденного и не лишать Рим его великого гражданина. Цезарь счел благоразумным пойти навстречу общественному мнению и разрешил изгнаннику вернуться в Рим, на сей раз не требуя от него формального согласия примкнуть к его партии.
Но Марцелл не слишком торопился воспользоваться оказанной ему милостью. Лишь в мае он наконец решился покинуть свое уединенное жилище в Митиленах и сел на корабль, плывущий в Италию. В Городе его приезда ждали с нетерпением.
Увы, до Рима он так и не добрался. Во время стоянки в Пирее один из спутников и «друзей» Марцелла — некто Публий Магий Цилон, по всей вероятности, вследствие внезапного помутнения рассудка набросился на него с ножом и нанес ему смертельную рану, после чего покончил с собой. Официальное расследование установило, что убийца действовал в припадке безумия, спровоцированном бурной ссорой с Марцеллом[62].
Цицерон немедленно прокомментировал это трагическое происшествие по-своему:
— Не слишком доверяйте Цезарю. Если он прощает с такой легкостью, значит, его месть просто обретает другие формы...
Марк не собирался прислушиваться к заполнившим Форум слухам о том, что Публия Магия подослал к Марцеллу Цезарь. Римские сплетники всегда все знали. Если бы их спросили, зачем агенту, успешно выполнившему задание, убивать себя, они сейчас же с самым невозмутимым видом объяснили бы глупцу, что Цилин вовсе не убивал себя, но его в свою очередь «убрали».
Нет, не мог Цезарь отдать приказ об убийстве Марцелла. Какую опасность представлял для него удалившийся от мира философ? Не пожелай диктатор его возвращения в Рим, он так и остался бы на Лесбосе, в своем добровольном заточении. И сколько их еще, таких же изгнанников, которые тоскуют вдали от Города и тщетно ждут, когда их более удачливые друзья вымолят для них прощение! Но разве за это убивают?
Значит, за смертью Марцелла не стояло никаких политических махинаций, а Цезарь не имеет ничего общего с тем монстром лицемерия, каким кое-кто пытается его выставить.
Но, может быть, за этими рассуждениями Брута крылся самый обыкновенный расчет? Вряд ли. Он никогда не соглашался с чужими оценками, если они шли вразрез с его нравственными убеждениями.
Он, конечно, видел, какое возмущение вызвали в Риме роскошные подарки, преподнесенные Гаем Юлием Сервилии. Но ведь он всегда делал ей подарки, даже в те времена, когда не располагал для этого широкими возможностями. Марк знал, что мать хранит в своем ларце огромную жемчужину, купленную у торговца камеями за шесть миллионов сестерциев. Чтобы расплатиться за это сокровище, Цезарь 15 лет назад буквально ограбил покоренных галлов... Теперь вот он отдал Сервилии все богатства Понтия Аквилы, но этот подарок, понимал Марк, будет прощальным. В свои 55 лет его мать уже не соперница двадцатилетней Клеопатре. Случилось именно то, что Сервилия считала невозможным: Гай Юлий встретил женщину, в которой молодость и очарование красоты сочетались с острым политическим умом. Да кроме того у египетской обольстительницы есть этот маленький Птолемей, о котором в Риме ходит столько разговоров...
Разрыв столь продолжительной дружбы требует компенсации.
Назначение Лепида — мужа Юнии Старшей — на завидную должность начальника конницы заметно усилило позиции рода Юниев и вызвало в Риме новую волну злословия. Но Брут не видел в возвышении Лепида ничего особенного. Конечно, Лепид — далеко не гений, но зато он с первых дней гражданской войны примкнул (по совету теши) к Цезарю и служил ему с преданностью пса. Разве такая верность не заслуживает благодарности?
Ходят слухи, что в будущем году и ему, Бруту, достанется пост городского претора. В глубине души он считал, что вполне его достоин, хотя, если говорить откровенно, все это мало его волновало. В своем «Трактате о добродетели» он под влиянием греческих мыслителей и бесед с несчастным Марцеллом написал, что добродетельный человек, то есть мудрец, равнодушен к почетной карьере и не придает никакого значения материальным, политическим и общественным успехам. Кое-кто из знакомых с насмешкой возражал на это, что для философа, презирающего мирские ценности, сам Брут что-то уж слишком ловко строит собственную карьеру, не боясь скомпрометировать себя в глазах окружающих. Ничего, скоро он докажет им всем, что Брут никогда не говорит и не пишет ничего, что не одобрял бы всем сердцем. И богатство, и блестящее будущее, и лакомую должность городского претора — все это он готов немедленно отдать за единственное в мире благо, которое ценит в тысячи раз больше, — любовь Порции.
При встрече с Порцией он предложил ей стать его женой. И она без колебаний ответила согласием.
Для бывшего помпеевского офицера, прощенного Цезарем, для человека, вся дальнейшая карьера которого целиком и полностью зависела от каприза всемогущего диктатора, женитьба на дочери Катона и вдове Бибула означала политическое самоубийство. Именно это и высказала взбешенная Сервилия сыну, когда он сообщил ей, что разводится с Клавдией Пульхрой и женится на Порции. Судьба Клавдии Сервилию нисколько не занимала. Мало того, теперь, после поражения Помпея, когда Клавдии утратили былое влияние, она бы только одобрила расторжение этого брака. При условии, разумеется, что Марк поведет себя как трезвомыслящий человек и выберет себе в жены какую-нибудь богатую наследницу, которая принесет ему состояние, или дочку одного из твердых и убежденных сторонников Цезаря.
Но не Порцию же!
Сервилия никогда не любила свою племянницу. В воспитании, полученном Порцией, ей всегда чудилось осуждение тех принципов, которые она сама всегда внушала своим трем дочерям. Своей суровой добродетелью Порция словно безмолвно укоряла склонных к кокетству и супружеской неверности сестер Марка. К тому же Порция умна, а значит, муж, обожествляющий ее, неизбежно подпадет под ее влияние. Тогда Сервилия утратит последнюю возможность хоть как-то воздействовать на сына.
Он что, ослеп? Зачем ему эта старуха, которой перевалило за тридцать? Она и ребенка-то ему родить не сумеет, зато приведет к нему в дом сына этого идиота Бибула! А у него достанет ума усыновить мальчишку, которому разорившийся к концу жизни отец не оставил почти ничего!