Валькенштейн кивнул и, разлепив губы, сказал:

— Несомненно. Он хорошо посадил корабль. Но поднял корабль не он.

— Понимаете, — Горбовский говорил очень проникновенно, — я читал вашу монографию о простейших, — она превосходна. Но нам с вами не по дороге.

Сидоров с трудом глотнул и сказал:

— Почему?

Горбовский поглядел на Валькенштейна, затем на Бадера.

— Он не понимает.

Валькенштейн кивнул. Он не смотрел на Сидорова. Бадер тоже кивнул и посмотрел на Сидорова с какой-то неопределенной жалостью.

— А все-таки? — вызывающе спросил Сидоров.

— Вы слишком любите штурмы, — сказал Горбовский мягко. — Знаете, это — штурм унд дранг, как сказал бы директор Бадер.

— Штурм и натиск, — важно перевел Бадер.

— Вот именно, — сказал Горбовский. — Слишком. А это не нужно. Это па-аршивое качество. Это кровь и кости. И вы даже не понимаете этого.

— Моя лаборатория погибла, — сказал Сидоров. — Я не мог иначе.

Горбовский вздохнул и посмотрел на Валькенштейна. Валькенштейн сказал брезгливо:

— Пойдемте, Леонид Андреевич.

— Я не мог иначе, — упрямо сказал Сидоров.

— Нужно было совсем иначе, — сказал Горбовский. Он повернулся и пошел по коридору.

Сидоров стоял посреди коридора и смотрел, как они уходят втроем и Бадер и Валькенштейн поддерживают Горбовского под локти. Потом он посмотрел на свою руку и увидел красные капли на пальцах. Тогда он пошел в медицинский отсек, придерживаясь за стену, потому что его качало из стороны в сторону. «Я же хотел как лучше, — думал он. — Это было самое важное — высадиться. И я привез контейнеры с микрофауной. Я знаю, это очень ценно. И для Горбовского это тоже очень ценно: ведь Горбовскому рано или поздно самому придется высадиться и провести рейд по Владиславе. И бактерии убьют его, если я не обезврежу их. Я сделал то, что надо. На Владиславе, планете голубой звезды, есть жизнь. Конечно, я сделал то, что надо». Он несколько раз прошептал: «Я сделал то, что надо». Но он чувствовал, что это не совсем так. Он впервые почувствовал это там, внизу, когда они стояли возле планетолета по пояс в бурлящей нефти и на горизонте огромными столбами поднимались гейзеры и Горбовский спросил его: «Ну и что вы намерены предпринять, Михаил Альбертович?», а Валькенштейн что-то сказал на незнакомом языке и полез обратно в планетолет. Затем он почувствовал это, когда «Скиф-Алеф», в третий раз оторвавшись от поверхности страшной планеты, снова плюхнулся в нефтяную грязь, сброшенный ударом бури. И он чувствовал это теперь.

— Я же хотел как лучше, — невнятно сказал он Диксону, помогавшему ему улечься на стол.

— Что? — сказал Диксон.

— Я должен был высадиться, — сказал Сидоров.

— Лежите, — сказал Диксон. Он проворчал: — Первобытный энтузиазм…

Сидоров увидел, как с потолка спускается большая белая груша. Груша повисла совсем близко, у самого лица; перед глазами поплыли темные пятна, заложило уши, и вдруг тяжелым басом запел Валькенштейн:

И если бы ты не вернулся назад,
Кто бы пошел вперед?

— Кто угодно… — упрямо сказал Сидоров с закрытыми глазами. — Любой пойдет вперед…

Диксон стоял рядом и смотрел, как тонкая блестящая игла киберхирурга входит в изуродованную руку. «Как много крови, — подумал Диксон. — Много-много. Горбовский вовремя вытащил их. Опоздай он на полчаса, и мальчишка никогда уже больше не оправился бы. Ну, да Горбовский всегда возвращается вовремя. Так и надо. Десантники должны возвращаться, иначе они бы не были Десантниками. И каждый Десантник был когда-то таким, как этот Атос…»

ГЛУБОКИЙ ПОИСК

Кабина была рассчитана на одного человека, и сейчас в ней было слишком тесно. Акико сидела справа от Кондратьева, на чехле ультразвукового локатора. Чтобы не мешать, она прижималась к стене, упираясь ногами в основание пульта. Конечно, ей было неудобно сидеть так, но кресло перед пультом — место водителя. Белову было тоже неудобно. Он сидел на корточках под люком и время от времени осторожно вытягивал затекшие ноги, поочередно то правую, то левую. Вытягивая правую, он толкал Акико в спину, вздыхал и басом извинялся по-английски: «Beg your pardon». Акико и Белов были стажерами. Океанологи-стажеры должны мириться с неудобствами в одноместных субмаринах Океанской охраны.

Если не считать вздохов Белова и привычного гула перегретого пара в реакторе, в кабине было тихо. Тесно, тихо и темно. Изредка о спектролит иллюминатора стукались креветки и испуганно выбрасывали облачка светящейся слизи. Это было похоже на маленькие бесшумные розовые взрывы. Словно кто-то стрелял крошечными снарядами. При вспышках можно было видеть серьезное лицо Акико с блестящими глазами.

Акико глядела на экран. Она с самого начала прижалась боком к стене и стала смотреть, хотя знала, что искать придется долго, может быть всю ночь. Экран находился под иллюминатором в центре пульта, и, чтобы видеть его, ей нужно было вытягивать шею. Но она глядела не отрываясь и молчала. Это был ее первый глубоководный поиск.

Она была чемпионом по плаванию в вольном стиле. У нее были узкие бедра и широкие мужские плечи. Кондратьеву нравилось видеть ее, и ему хотелось под каким-нибудь предлогом включить свет. Например, чтобы в последний раз перед спуском осмотреть замок люка. Но Кондратьев не стал включать свет. Он и так помнил Акико: тонкая и угловатая, как подросток, с широкими мужскими плечами, в полотняной куртке с засученными рукавами и в широких коротких штанах.

На экране возник жирный светлый сигнал. Плечо Акико прижалось к плечу Кондратьева. Он почувствовал, как она вытягивает шею, чтобы лучше разглядеть, что делается на экране. Он почувствовал это по запаху духов и, кроме того, ощутил едва заметный запах океанской воды. От Акико всегда пахло океанской водой: как-никак, она проводила в воде две трети своего времени, не меньше.

Кондратьев сказал:

— Акулы. Четыреста метров.

Сигнал задрожал, распался на мелкие пятна и исчез. Акико отодвинулась. Она еще не умела читать сигналы ультразвукового локатора. Белов умел, так как уже прошел годичную практику на «Кунашире», но он сидел позади и не видел экрана. Он сказал:

— Акулы — мерзость.

Затем он пошевелился и пробасил:

— Beg your pardon, Акико-сан.

Говорить по-английски не было никакой необходимости, потому что Акико пять лет училась в Хабаровске и прекрасно понимала по-русски.

— Тебе не следовало так наедаться, — сердито сказал Кондратьев. — И не следовало пить. Ты ведь знаешь, что бывает.

— Всего-навсего жареная утка на двоих, — сказал Белов. — И по две рюмки. Я не мог отказаться. Мы с ним сто лет не виделись, и он улетает сегодня ночью. Он уже улетел, наверное. Всего по две рюмки… Неужели пахнет?

— Пахнет.

«Это скверно», — подумал Белов. Он вытянул нижнюю губу, подул тихонько и потянул носом.

— Я слышу только духи, — сказал он.

«Дурак», — подумал Кондратьев. Акико виновато сказала:

— Я не знала, что это так серьезно. Я бы не душилась.

— Духи не страшно, — сообщил Белов. — Даже приятно.

«Зря я его взял», — подумал Кондратьев. Белов стукнулся макушкой о замок люка и зашипел от боли.

— Что? — спросил Кондратьев.

Белов вздохнул, сел по-турецки и поднял руку, ощупывая замок над головой. Замок был холодный, с острыми, грубыми углами. Он прижимал к люку тяжелую крышку. Над крышкой была вода. Сто метров воды до поверхности.

— Кондратьев, — сказал Белов.

— Да?

— Слушай, Кондратьев, почему мы идем под водой? Давай всплывем и откроем люк. Свежий воздух и все такое.

— Наверху пять баллов, — ответил Кондратьев.

«Да-да, — подумал Белов, — пять баллов, болтанка, открытый люк зальет. Но все равно сто метров над головой — это неуютно. Скоро начнется спуск, и будет двести метров, триста, пятьсот. Может быть, будет километр или даже три километра. Зря я напросился, — подумал Белов. — Нужно было остаться на «Кунашире» и писать статью».