Дискуссия ситуации.
Все это и еще многое другое рассказал мне Экселенц той же ночью, когда мы вернулись из музея к нему в кабинет.
Уже светало, когда он кончил рассказывать. Замолчав, он грузно поднялся, не глядя на меня, пошел заваривать кофе.
— Можешь спрашивать, — проворчал он.
К этому моменту лишь одно чувство, пожалуй, владело мною почти безраздельно — огромное, безграничное сожаление о том, что я все это узнал и вынужден был теперь принимать в этом участие. Конечно, будь на моем месте любой нормальный человек, ведущий нормальную жизнь и занятый нормальной работой, он воспринял бы эту историю, как одну из тех фантастических и грозных баек, которые возникают на самых границах между освоенным и неведомым, докатываются до нас в неузнаваемо искаженном виде и обладают тем восхитительным свойством, что как бы грозны и страшны они ни были, к нашей светлой и теплой земле они прямого отношения не имеют и никакого существенного влияния на нашу повседневную жизнь не оказывают — все это как-то, кем-то и гдето всегда улаживалось, улаживается сейчас или непременно уладится в самом скором времени.
Но я-то, к сожалению, не был нормальным человеком в этом смысле слова. Я, к сожалению, и был как раз одним из тех, на долю которых выпало улаживать все, что могло стать опасным для человечества и прогресса. Именно поэтому такие, как я, оказывались иногда в чуждых мирах и в чуждых ролях. Вроде роли имперского офицера в феодальной империи на Саракше, которую играл в свое время Абалкин.
Я понимал, что с этой тайной на плечах мне ходить теперь до конца жизни. Что вместе с тайной я принял на себя еще одну ответственность, о которой не просил и в которой, право же, не нуждался. Что отныне я обязан принимать какие-то решения, а значит — должен теперь досконально понять хотя бы то, что уже понято до меня, а желательно и еще больше. А значит — увязнуть в этой тайне, отвратительной, как все наши тайны, и даже, наверное, еще более отвратительной, чем они, — увязнуть в ней еще глубже, чем до сих пор. И какую-то совсем детскую благодарность ощущал я к Экселенцу, который до последнего момента старался удержать меня на краю этой тайны. И какое-то еще более детское, почти капризное раздражение против него — за то, что он всетаки не удержал.
— У тебя нет вопросов? — осведомился Экселенц.
Я спохватился.
— Значит, вы полагаете, что программа заработала и он убил тристана?
— Давай рассуждать логически, — Экселенц расставил чашечки, аккуратно разлил кофе и уселся на место. — тристан был его наблюдающим врачом. Регулярно раз в месяц они встречались гдето в джунглях, и тристан проводил профилактический осмотр. Якобы в порядке рутинного контроля за уровнем психической напряженности прогрессора, а на самом деле — для того, чтобы убедиться: Абалкин остается человеком. На всем Саракше один только тристан знал номер моего спецканала. Тридцатого мая, самое позднее — тридцать первого, я должен был получить от него три семерки, «все в порядке». Но двадцать восьмого, в день, назначенный для осмотра, он гибнет. А Лев Абалкин бежит на землю. Лев Абалкин бежит на землю, Лев Абалкин скрывается, Лев Абалкин звонит мне по спецканалу, который был известен только тристану… — он залпом выпил свой кофе и помолчал, жуя губами. — помоему, ты не понял самого главного, мак. Мы теперь имеем дело не с Абалкиным, а со странниками. Льва Абалкина больше нет. Забудь о нем. На нас идет автомат странников. — он снова помолчал. — я, откровенно говоря, вообще не представляю, какая сила была способна заставить тристана назвать мой номер кому бы то ни было, а тем более — льву Абалкину. Я боюсь, его не просто убили…
— Значит, вы полагаете, что программа гонит его на поиски детонатора?
— Мне больше нечего предполагать.
— Но ведь он понятия не имеет о детонаторах… Или это тоже тристан?
— Тристан ничего не знал. И Абалкин ничего не знает. Знает программа!
Я сказал:
— Вы только поймите меня правильно, Экселенц. Не подумайте, что я стараюсь смягчить, преуменьшить… Но ведь вы не видели его. И вы не видели людей, с которыми он общался… Я все понимаю: гибель тристана, бегство, звонок по вашему спецканалу, скрывается, выходит на глумову, у которой хранятся детонаторы… Выглядит это совершенно однозначно. Этакая безупречная логическая цепочка. Но ведь есть и другое! Встречается с глумовой — и ни слова о музее , только детские воспоминания и любовь. Встречается с учителем — и только обида, будто бы учитель испортил ему жизнь… Разговор со мной — обида, будто я украл у него приоритет… Кстати, зачем ему было вообще встречаться с учителем? Со мной еще туда-сюда
— скажем, он хотел проверить, кто его выслеживает… А с учителем зачем? Теперь Щекн — дурацкая просьба об убежище, что вообще ни в какие ворота не лезет!
— Лезет, мак. Все лезет. Программа программой, а сознание — сознанием. Ведь он не понимает, что с ним происходит. Программа требует от него нечеловеческого, а сознание тщится трансформировать это требование во что-то хоть мало-мальски осмысленное… Он мечется, он совершает странные и нелепые поступки. Чего-то вроде этого я и ожидал… Для того и нужна была тайна личности: мы имеем теперь хоть какой-то запас времени… А насчет Щекна ты не понял ни черта. Никакой просьбы об убежище там не было. Голованы почуяли, что он больше не человек, и демонстрируют ему свою лояльность. Вот что там было…
Он не убедил меня. Логика его была почти безупречна, но ведь я видел Абалкина, я разговаривал с ним, я видел учителя и майю тойвовну, я разговаривал с ними. Абалкин метался — да. Он совершал странные поступки — да, но эти поступки не были нелепыми. За ними стояла какая-то цель, только я никак не мог понять, какая. И потом, Абалкин был жалок, он не мог быть опасен…
Но все это была только моя интуиция, а я знал цену интуиции. Дешево она стоила в наших делах. И потом, интуиция — это из области человеческого опыта, а мы как-никак имели дело со странниками…
— Можно еще кофе? — попросил я.
Экселенц поднялся и пошел заваривать новую порцию.
— Я вижу, ты сомневаешься, — сказал он, стоя ко мне спиной. — я бы и сам сомневался, если бы только имел на это право. Я — старый рационалист, мак, и я навидался всякого, я всегда шел от разума, и разум никогда не подводил меня. Мне претят все эти фантастические кунштюки, все эти таинственные программы, составленные кем-то там сорок тысяч лет назад, которые, видите ли, включаются и выключаются по непонятному принципу, все эти мистические внепространственные связи между живыми душами и дурацкими кругляшками, запрятанными в футляр… Меня с души воротит от всего этого!
Он принес кофе и разлил по чашкам.
— Если бы мы с тобой были обыкновенными учеными, — продолжал он, — и просто занимались бы изучением некоего явления природы, с каким бы наслаждением я объявил все это цепью идиотских случайностей! Случайно погиб тристан — не он первый, не он последний. Подруга детства Абалкина случайно оказалась хранительницей детонаторов. Он совершенно случайно набрал номер моего спецканала, хотя собирался звонить кому-то другому… Клянусь тебе, это маловероятное сцепление маловероятных событий казалось бы мне все-таки гораздо более правдоподобным, чем идиотское, бездарное предположение о какой-то там вельзевуловой программе, якобы заложенной в человеческие зародыши…для Ученых все ясно: не изобретай лишних сущностей без самой крайней необходимости. Но мы-то с тобой не ученые. Ошибка ученого — это, в конечном счете, его личное дело. А мы ошибаться не должны. Нам разрешается прослыть невеждами, мистиками, суеверными дураками. Нам одного не простят: если мы недооценили опасность. И если в нашем доме вдруг завоняло серой, мы просто не имеем права пускаться в рассуждения о молекулярных флуктуациях — мы обязаны предположить, что где-то рядом объявился черт с рогами, и принять соответствующие меры, вплоть до организации производства святой воды в промышленных масштабах. И слава богу, если окажется, что это была всего лишь флуктуация, и над нами будет хохотать весь мировой совет и все школяры впридачу… — он с раздражением отодвинул от себя чашку. — не могу я пить этот кофе, и есть я не могу уже четвертый день подряд…