— Я этого не знал.

— Как Т. С. Элиот8.

При мысли о Т. С. Элиоте в роли банковского клерка с суперэрекцией я снова разразился хохотом.

— Могу рассказать вам о совершенно новом аспекте банковского дела, Рик.

— А вы не могли бы указать дату?

— Сидите смирно и не выкобенивайтесь.

Все это, конечно, было проникнуто духом фарса. Я мог бы описать всю свою жизнь как продвижение от одного фарса к другому — в разных плоскостях, жизнь природного комика, клоуна с красным носом, рыжим париком и штанами, спадающими в самый неподходящий момент. Да, буквально с колыбели. Первая моя попытка сесть на лошадь завершилась падением в кучу навоза. Это еще не так страшно. Мне не раз приходила в голову мысль, что если бы я хоть раз в жизни попробовал что-то сделать всерьез, не по-клоунски… Ладно. Время еще есть.

— Расскажите мне, Уилф.

Да. Это можно ему подбросить. Пусть начнет с кучи навоза и перейдет к банковскому клерку. Я не буду возражать, сам это напишу, покажусь по телеку и лишний раз скандализирую зрителей, если это еще возможно. К своему удивлению, я обнаружил, что в памяти предстает крепкий паренек в мешковато сидящем костюмчике, белой рубашке и школьном галстуке (чересчур ярком, возможно, но все сочетания цветов подбирались большими шишками) — да, я воспринимаю его со снисходительной терпимостью, даже с некоторой симпатией. Я вспомнил…

— А это что за анекдот, Уилф?

…как Уилфрид Баркли вносил два пенса на счет в банке, чтобы покрыть недостачу; и как он поссорился с кассиром, поскольку подавать банку такую мелочь, по мнению кассира, и по мнению управляющего отделением, и по мнению руководства банка, и, насколько мне известно, по мнению самого Банка Англии, было куда более непростительным проступком, чем грабить банк на такую ничтожную сумму.

Кассир буквально исходил яростью. Он ткнул мне в лицо этот двухпенсовик:

— Никто, я сказал, никто не выйдет из этого здания, пока не сведет баланс до последнего пенни!

Я был спасен (вернее, мой уход был отсрочен) тем, что хорошо играл в регби, и это все одобряли. Когда я открыл для себя Мопассана, регби было заброшено. Тогда и настал конец — в лице шотландского банковского инспектора. Я с удивлением обнаружил, что цитирую Рику его слова:

— Зна-аете, мистер Баркли, вы меня ознакомлюете с абсолютно новым згладом на цифры.

Управляющий выразил свое сожаление по поводу того, что такой перспективный левый крайний утрачен для банка и для города.

— Но вы понимаете, Баркли, тут дело в сердце. Ведь ваше сердце не с нами, так?

Тогда мне пришлось пойти в конюхи, потом я оказался близок к кино — изображал копьеносца на киностудии Элстри, несколько месяцев репортерствовал в провинциальной газетке — писал о чем только придется. После была война. Когда я вернулся без гроша, «Колдхарбор» написался сам собой — я тут ни при чем, — его издали, и пошло-поехало.

Биография Уилфрида Баркли. А почему бы и нет? Разве жизнеописание будет большим фарсом, чем сама описываемая жизнь?

— А кто такая Люсинда?

Вот тут я пришел в себя и вздрогнул. Это неудачная попытка стареющего мужчины сократить расстояние между тем, что на уме, и тем, что на языке. Рик жадно всматривался в меня. Конечно — он же там был, был подстрелен из пневматического ружья, и в его памяти этот инцидент отложился так же прочно, как и в моей. Я покачал головой и одарил его, как я надеялся, загадочной улыбкой. Тень промелькнула на лице профессора (так мы экстравагантно выражаемся), когда он понял, что лавочка закрыта.

Люсинда вечно во что-то встревала, она всегда балансировала на самой грани допустимого. Так что по большей части, если не целиком, идея принадлежала ей, а не мне. Во всем, что касалось секса, Люсинда была истинным гением. Вот бы ей вздумалось писать мемуары! Господи, Domine defende nos9! Это была бы книга — для доблестных исследователей человеческого скотного двора. Она была такой выдумщицей! Ребята, вот то, что вы искали, возьмите это с собой, подарите жене, детям, беззубым старикам, которые уже и маргарин не разжуют, — вот нечто поистине новенькое!

У нее была фотокамера «джиффи» — своего рода предшественница «полароида». Эту штуку Люсинда достала раньше, чем они появились в продаже. Она это могла, у нее всюду были знакомства. Люсинда могла все! Даже автомобиль у нее был из опытной партии. Но делать снимки этой камерой она додумалась сама. Бог знает, почему это было захватывающе, но так было, и вы ощущали себя этаким персонажем из «Мученичества святой Агнессы», охваченным недоступной смертному страстью, в общем, сбылась мечта банковского клерка. Она была на десять лет старше меня, но прекрасно сохранилась и берегла себя, словно последнюю реликвию. Но ей ужасно нравилось отснимать кадры — каждого по отдельности, затем обоих вместе, голых или полуголых в постели, а потом рассматривать бледные тени, формы, почти лишенные цвета, и восклицать: «Это я!» или «А вот ты!» Конечно, она снимала лица — чаще свое, иногда мое, но практически никогда вместе в одном кадре.

Теперь я понимаю, что ее страсть фотографировать себя в таких ситуациях и буквально несколько секунд спустя просматривать в цвете просто замещала стремление проделывать это на людном перекрестке, останавливая движение; а может, ей нравилось воображать себя императрицей, игравшей на сцене под бурные аплодисменты, следует понимать, византийской толпы. Как-то она небрежно заметила, что лучше бы нам пару дней выждать, потому что ей кажется, что она где-то подцепила триппер. Я никогда не бегал так быстро, даже когда играл в регби. Позднее — намного позднее — от нее пришло письмо, которое я изорвал на клочки вместе с фотографиями, изображавшими ее и некоторые части — неопознаваемые — меня, и выбросил — идиот! — в мусорный ящик лишь для того, чтобы их извлек оттуда этот человек. Снимки с моим лицом она оставила себе. Но ведь все это было до знакомства с Элизабет — почему же сейчас, во всепрощающем возрасте, воспоминания о Люсинде вызывают столь болезненный стыд?

Маргарет. Вот в чем дело. Вспомнив о ней, я невольно сжался внутри. Я изо всех сил старался забыть историю с Маргарет, и мне это практически удалось. Только Люсинда в этом участвовала. Я просил у нее совета. Я рассказывал ей, какие безумные, непристойные письма я писал Маргарет — единственной женщине, которую я хотел и не мог получить, обвинения, проклятия по поводу ее замужества, немыслимые, гнусные, — я, несомненно, просто сошел с ума. Придя в себя, я столь же безумно желал получить письма обратно — тоже самое настоящее помешательство.

Люсинда была полна презрения.

— Это очень просто. Элементарнейшая вещь. Находишь адвоката без предрассудков, даешь ее адрес и сотню фунтов. Через месяц он отдает тебе письма в ненадписанном конверте. Никто не говорит ни слова. Так делается каждый день. И с концами, мой маленький. Какой же ты маленький, однако. Я могла бы стребовать с тебя тысячи за те снимки.

— Это было бы… незаконно.

— Преступно, — весело согласилась она, — но это уже дело адвоката. Ты же сложил в пакет эти пленки, правда?

— Маленький такой пакетик.

— Если человек при деньгах не может позволить себе такие услуги, — произнесла Люсинда бесстрастным резонерским тоном, — то для чего тогда деньги?

— Я не знаю адвоката без предрассудков. Мой настолько полон ими, что стал твердым, как сталь.

— Все адвокаты лишены предрассудков, просто одни больше, другие меньше.

Сидя напротив Рика Таккера, за спиной которого отражались снег и звезды, я был охвачен вихрем удивительных воспоминаний. Более тридцати лет назад я действительно вышел окольными путями на адвоката без предрассудков. И дал ему деньги. Так я сделался соучастником преступления ради ничего, буквально ради ничего. Стоя в своей квартире у камина, который должен был поглотить мои гадкие, достойные всяческого сожаления письма, я вдруг надолго застыл с раскрытым ртом. Письма были перевязаны розовой ленточкой. Потом я словно всплыл на поверхность после многомесячного запоя. Это были вовсе не мои письма. Письма были от ее мужа — напыщенные, неудобоваримые ухаживания этого тупицы, торговца недвижимостью; но она его любила и хранила письма, словно талисманы. Мои же — а я в непомерном самодовольстве не мог и подумать, что кто-то посмеет уничтожить мои письма (безумные, безумные, безумные), однако же она это сделала — еще и благородно с ее стороны, ведь она вполне могла сдать их в полицию — она сожгла, она бросала в печку непристойные послания сразу, как получала их. Хуже того — она могла их и сохранить. Не ходят ли они сейчас по свету, в тех кругах, где никак не должны появляться? Если так, то наряду с исчезновением писем ее мужа это стало бы явной нитью, ведущей прямо ко мне. Значит, я вовсе не свободен и никогда не буду свободен от возможности их появления на свет…