6

Просыпаемся от глухих ударов: рядом в землю методично вбивают бетонные сваи. Но подобного не может быть, здесь не стройка! Значит, остается артобстрел. Как легко, всего лишь методом исключения, на войне можно вычислить звуки!

— Стреляют? — скорее надеясь на обратное, точняет вслух Махмуд.

Лампа во время сна погасла, но в глазах почему-то постоянно вспыхивают блики. Они слепят подобно электросварке, и, прячась от «зайчиков», в темноте же закрываю глаза.

— Я покурю, — просит разрешения Борис.

Удивительный человек. По-моему, он бесит боевиков даже больше, чем я своим полковничьим званием. Полтора года возил в Чечню деньги на зарплату бюджетникам, ни разу не потеряв ни одной копейки. И это в то время, когда сами чеченцы вывозили крутить свои капиталы в московские банки. Когда пропадали под завязку груженные новенькими банкнотами «КамАЗы» — причем бесследно и безнаказанно. Борис или альтруист, или чего-то не понимает в жизни «новых русских». Боевики и не верят, что он не нагреб себе несколько сотен миллионов, и каждый из охранников считал своим долгом пожалеть:

— Как это мы тебя раньше не взяли?! Отстегивал бы нам с каждой поездки по сотне миллионов, сейчас не сидел бы здесь.

— Но как я мог отстегивать, если деньги шли на зарплату вам же, чеченцам!

— Не тем чеченцам. Настоящие нохчи воюют. И деньги нужны в первую очередь нам: война — занятие дорогое.

— Но деньги приятно зарабатывать, а не получать просто так.

— Ты что, идиот? Сидеть у денег и не брать их?

— На всю жизнь не наберешь. А до уровня больших сумм нужно и вырасти. С деньгами нужно уметь работать, пускать их в новый оборот. Это целая наука — распоряжаться крупными суммами.

— Слушай, замолчи. Был бы умный, сидел бы в ресторане с девочками, а не с канистрой под землей. Ты еще нас будешь учить, что делать с деньгами.

На данный момент нас учит собственная артиллерия. Вот здесь уж наука совсем не сложная: если снаряд угодит в блиндаж и засыплет лаз, нам с такой глубины не выбраться вовек. А «сваи» вколачиваются, не переставая, совсем рядом. Трехсменка у них там, что ли, как на строительстве храма Христа Спасителя? Значит, артиллеристы попались хорошие, черт бы их побрал за меткую стрельбу. Накрыли, взяли в «вилку».

На решетке гремит цепь. Как спрыгивали в яму, мы не слышали, и это настораживает: так могут и подслушивать. Поневоле станешь держать язык за зубами.

— Зажгите лампу. И поставьте вниз.

Смысл подобных указаний мы поймем позже, когда они станут повторяться из раза в раз: охрана должна нас видеть и держать под наблюдением, чтобы исключить неожиданное нападение из темноты. А свет обязан слепить нас, а не их.

— Выходи.

Выходи — это когда идешь во весь рост. А ежели ползешь на четвереньках? Откуда во мне этот черный юмор?

Выпрямиться можно лишь в яме. Она уже пуста, Боксер сидит на корточках вверху, у нар. У его ног — все та же собака, подрагивающая при близких разрывах.

— Слышите? Стреляют! Так что у вас, короче, самое безопасное место в лагере. Ни один снаряд не достанет.

Ах, какое благородство. Последнюю рубаху сняли. Лично я готов стать таким же заботливым, лишь бы выползти из склепа. Даже под бомбежку…

— Но если федералы сейчас пойдут в атаку, мы, короче, вынуждены будем вас расстрелять. Могу гарантировать только одно: если будет время, закопаем в землю, чтобы шакалы не растащили кости по лесу. Ну, и родным сообщим, чтобы не считали без вести пропавшими и зря не искали.

— Спасибо.

Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:

— Пожалуйста. А теперь — обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести — вертолеты заколебали. Сигареты есть?

— Нет.

Протягивает Борису, единственному из нас курящему, начатую пачку «LM». Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену — делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы — глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время, потом это время сверим, высчитаем, кто на сколько ошибся, — еще минуты две-три долой. А сколько их впереди, этих минут, часов, суток?

Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему времени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Красота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.

Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Подхватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бессилие.

— Полковник, на выход, — кричат сверху.

Вот и все. А я было размахнулся на целых двадцать минут — одеяла перетрусить, пуговицы пересчитать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спиной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, — своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом…

Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь — следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстреляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: «У меня папа погиб в Чечне…» Сашке придется бросить коммерческий институт, без меня одни сумму не потянут. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи…

А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, — запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли оно мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя…

Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.