Стыдно, но пальцы сами тянутся ко лбу. Хорошо, что темнота и ребята не видят моего движения. Первый крест в моей жизни. Неужели для этого надо стать на грань жизни и смерти? Да и даст ли это что-нибудь? Утром войска в любом случае пойдут в атаку, и здесь уже ни крест, ни самый надежный «волчок» не поможет.

Глубокой ночью принесли тарелку с дымящейся паром кукурузной кашей. Поковырялись в ней только потому, чтобы охрана не швырнула еду обратно: гребуете, мол. Лучше — спать. Попытаться спать и приблизить развязку — пословица про ожидание права на сто процентов.

Снова — в одеяловый кокон, и снова — в свои мысли. А они об одном. Артиллерия усиливает огонь, значит, атака утром, с первыми лучами солнца. Если не засыплет собственным снарядом, то до утра протянем. Только зачем? Не все ли равно, где помирать: под землей или под кроной деревьев? Наверное, у деревьев, на свету, лучше. Хватит ли мужества сорвать повязку с глаз? Или пусть остается? Станут ли разговаривать перед этим ? И кто здесь главный? Неужели Боксер? А что, если попросить отсрочку расстрела месяца на два-три?

Мысль настолько оригинальна, что раздвигаю плечами саван. А что? Пусть назначат сами место и время, куда мне прийти потом для исполнения приговора. Я бы приготовил все дома, раздал долги, хотя никому ни копейки не должен, — и пришел бы. Неужели им не все равно, когда меня пришлепнуть? Может, предупредил бы лишь сына, чтобы он через час-другой после выстрела вызвал «скорую» увезти меня в морг. Вот и все. Даже было бы благородно с их стороны, могли бы потом где угодно хвалиться этим.

А отсрочка — это было бы здорово. Я бы за три месяца успел сделать все.что намечал на всю жизнь. Или почти все. По крайней мере, главное. Наверняка с приближением дня расстрела мне становилось бы безумно тяжело, меня бы не несли туда ноги, но… но я бы пришел все равно. Здесь, под землей, клянусь в этом. А если бы дали еще самому выбрать место гибели, назвал бы парк около кинотеатра «Солнцево». Часов на одиннадцать вечера. Мой сосед по лестничной площадке — командир салютного полка, когда получил квартиру в нашем районе, предложил руководству сделать дополнительную салютную площадку именно там. Получится, что выстрел киллера прозвучит салютом моей жизни. Красиво, черт возьми, если бы это было придумано мной для очередного детективного романа, а не для себя лично…

Только когда слеза попадает в ухо, понимаю, что плачу. Сознание смирилось с предстоящей смертью, а сердце подспудно, исподволь бередит душу, сопротивляется.

Но новости от Бориса оказались еще не все. Он вдруг тихо произносит:

— Нас ищут.

Резко приподнимаюсь. Не сомневался в подобном ни минуты, но услышать это на пятиметровой глубине, в могильной темноте, когда внутренне соглашаешься на смерть… Не насторожила даже та интонация, с которой Борис сообщает о радостном событии.

— Кто? — первым успевает спросить Махмуд.

— Сказали, что приезжали старейшины и муллы из Нальчика.

Я напрягаюсь. Если ищут только Бориса и Махмуда, значит, мне скоро оставаться одному. Одному в этом могильном склепе и темноте. Теперь страх один — не пропустить момент, когда начну сходить с ума! Бежать, при первой же возможности бежать. Но так, чтобы убили. Потому что, если убегу, злобу выместят на семье. Как хорошо было кавказским пленникам Толстого — отвечай только за себя. Почему я здесь, в Чечне? Почему не уподобился другим, выбивающим себе командировки за границу? Все…

— И что? — торопит, не понимая моего состояния, Махмуд.

— Им сказали, что, если за нами спустится сам Аллах, но спустится без денег, они расстреляют и Аллаха, не то что мулл и старейшин. Приказали больше не появляться.

Сжимаю голову руками. Одиночество не наступит, отсрочки от расстрела не произойдет тем более. Нас убьют троих, вместе. Мельчайшая, сидевшая где-то в подсознании надежда на благородство чеченцев показывает свою изначальную суть и оказывается блефом: им нужны деньги, одни деньги и ничего кроме денег. И война, которая идет наверху, — тоже, по большому счету, из-за денег. Из-за возможности — или невозможности — ими обладать и распоряжаться. И моя судьба и жизнь заканчиваются не сейчас под землей. Все произошло тогда, в октябре 1993-го, когда написал приказ о своем уходе с должности главного редактора журнала. Я верил в благородство политики, а она первой предавала как раз тех, кто надеялся в ее искренность. Депутаты из расстрелянного парламента тогда пошли на новые выборы и практически все заняли новые места в Государственной Думе, а я, изгнанный из армии, спарывал погоны и все равно пил водку за свою, ту армию, в которой пятнадцатилетним суворовцем был старшиной роты. Как славно можно было бы сидеть с двумя «Волгами» и генштабовскими телефонами. В центре Москвы, а не здесь.

Но слишком красивым было название у моего журнала — «Честь имею». Слишком ко многому обязывающим…

Болят глаза. Сколько времени человек может находиться в темноте? Если станем терять зрение, надо сейчас учиться быть слепым. Заранее. Они, когда ходят, некрасиво отбрасывают голову назад. Надо помнить об этом и хотя бы не повторять их!

Идиот! О чем думаю!

И вдруг одергиваю самого себя: а ведь все-таки о жизни! И если прислушаться к себе повнимательнее, то больше все же болит в груди. Там, где душа и сердце…

Ребята тоже ворочаются, дышат тихо и сдержанно. Значит, тоже не спят. Уснешь тут…