Таким образом, все мое прошлое здесь — давящее, настоятельное, повелительное, но я выбираю его смысл и приказы, которые оно мне дает, через проект моей цели. Несомненно, обязательства, взятые мною, брачные узы, заключенные когда-то, дом, купленный и обставленный в прошлом году, ограничивают мои возможности и диктуют мне поведение. Но это как раз потому, что таковы мои проекты, что я снова принимаю брачные узы, то есть как раз не проектирую отказ от брачных уз, я не делаю «брачную связь прошлой, перейденной, мертвой», но, напротив, мои проекты предполагают верность взятым обязательствам или решению вести «уважаемую жизнь» мужа и отца и т. д.; они по необходимости освещают прошлую супружескую клятву и придают ей всегда актуальное значение. Следовательно, необходимость прошлого приходит из будущего. Если внезапно, подобно героям Шлюмберже[271], я радикально изменю свой фундаментальный проект, если я попытаюсь, например, избавиться от непрерывности счастья, то мои предшествующие обязательства потеряют всю свою необходимость. Они будут теперь подобны этим средневековым башням и крепостным стенам, которых нельзя отрицать, но которые имеют лишь смысл напомнить цивилизации и сегодняшней политической и экономической стадии существования, как протекал предшествующий этап, ныне превзойденный и совершенно мертвый. Только будущее решает, является ли прошлое живым или мертвым. В самом деле, прошлое первоначально является проектом, как и нынешнее появление из моего бытия. И в той самой степени, в какой оно есть проект, оно является предвосхищением; его смысл идет от будущего, которое оно заранее обрисовывает. Когда прошлое целиком ускользает в прошлое, его абсолютная ценность зависит от подтверждения или отмены предвосхищений, которыми оно было. Но только от моей настоящей свободы зависит подтверждение смысла этих предвосхищений, снова принимая их на свой счет, то есть предвосхищая, следуя им, будущее, которое они возвещают, или отказываясь от них, просто предвосхищая другое будущее. В этом случае прошлое отпадает, как обманутое и безоружное ожидание; оно «лишено сил». Единственная сила прошлого идет для него из будущего; как бы я ни жил, ни оценивал свое прошлое, я могу это делать только в свете своего проекта в будущее. Таким образом, порядок моих выборов будущего определяет порядок моего прешлого, и этот порядок совсем не будет хронологическим. С самого начала прошлое будет всегда живым и подтверждаемым: мое любовное обязательство, какие-то деловые контракты, тот образ самого себя, которому я верен. Затем двусмысленное прошлое, переставшее мне нравиться, но удерживаемое мною с помощью уловок. Например, этот носимый мной костюм, который я купил в то время, когда я имел склонность к моде, теперь мне очень не нравится, и поэтому прошлое, когда я его «выбирал», действительно мертво. Но, с другой стороны, мой настоящий проект бережливости таков, что я должен продолжать носить этот костюм, а не приобретать другой. Следовательно, проект принадлежит мертвому и живому прошлому одновременно, как те общественные учреждения, которые были созданы для определенной цели и которые пережили режим, создавший их, так как их заставляли служить совсем различным, часто даже противоположным целям. Живое прошлое, полумертвое прошлое, пережитое, двусмысленное, антиномичное — совокупность этих слоев, уходящих в прошлое, организовано единством моего проекта. Именно благодаря этому проекту устанавливается сложная система возвращающегося (renvois), которая допускает какой-либо фрагмент моего прошлого в иерархизированную и многозначную систему, где, как в произведении искусства, каждая частичная структура указывает различными способами на другие различные отдельные структуры и на общую структуру.

Это решение, касающееся значения, порядка и природы нашего прошлого, оказывается, впрочем, просто историческим выбором вообще. Если человеческие общества являются историческими, это следует не просто из того, что они имеют прошлое, но и из того, что они восстанавливают его в качестве памятника. Когда американский капитализм решил вступить в европейскую войну 1914–1918 годов, поскольку он видел там возможность осуществить выгодные операции, он не являлся историческим; он был только утилитарным. Но когда в свете своих утилитарных проектов он восстанавливает предшествующие связи Соединенных Штатов с Францией и придает им смысл долга чести, отдаваемого американцами французам, он стал историческим, и в особенности он становится историческим благодаря знаменитому выражению: «Лафайет, мы здесь!»[272] Само собой разумеется, что, если бы другое видение своих настоящих интересов привело бы Соединенные Штаты к тому, чтобы встать на сторону Германии, они не имели бы недостатка в элементах прошлого, чтобы снова восстановить их в виде памятника. Можно было бы вообразить, например, основанную на «кровном родстве» пропаганду, которая бы существенно учитывала пропорцию немцев, эмигрировавших в Америку в XIX веке. Было бы напрасно рассматривать эти возвраты в прошлое в качестве чисто рекламного предприятия; существенно то, что они необходимы, чтобы увлечь за собой массы, которые потребовали бы политического проекта, проясняющего и оправдывающего их прошлое; кроме того, само собой разумеется, что прошлое таким образом создается, следовательно, существовало созданное общее франко-американское прошлое, которое обозначало, с одной стороны, важные экономические интересы американцев, а с другой — настоящие аналогичные интересы двух демократических капиталистических стран. Подобным образом было видно, как новые, появившиеся к 1938 году поколения, встревоженные готовящимися международными событиями, неожиданно по-новому осветили период 1918–1938 годов и назвали его периодом «Между-двумя-войнами», даже до того как разразилась война 1939 года. Рассматриваемый период сразу же был создан в форме ограниченной, возвышаемой и отрицаемой, вместо того чтобы те, кто его пережили, проектируясь к будущему в непрерывности с их настоящим и непосредственным прошлым, испытывали его как начало неограниченного и непрерывного продвижения вперед. Следовательно, настоящий проект решает, находится ли определяемый период прошлого в непрерывности с настоящим или он есть отдельный фрагмент, из которого появляются и от которого удаляются. Таким образом, необходима была бы конечная человеческая история, чтобы такое, например, событие, как взятие Бастилии, получило бы определенный смысл. В самом деле, никто не отрицает, что Бастилия была взята в 1789 году, — это факт неизменный. Но нужно ли видеть в этом событии восстание без последствий, народное выступление против полуразоруженной крепости, которое Конвент, заботящийся о том, чтобы создать себе рекламу, используя прошлое, сумел преобразовать в блестящее действие? Можно ли его рассматривать в качестве первого проявления народной силы, посредством которого она утвердилась, поверила в себя и начала Версальские «Октябрьские Дни»? Тот, кто хотел бы это решить сегодня, забывает, что историк сам историчен, то есть он сам историзируется, освещая «историю» в свете своих проектов и проектов общества. Таким образом, можно сказать, что смысл социального прошлого беспрерывно находится «в отсроченном состоянии».

Точно так же, как и общество, человеческая личность имеет прошлое как памятник и пребывает в отсрочке. Именно это постоянное опрашивание прошлого прекрасно чувствовали мудрецы, а греческие трагики выражали, например, пословицей во всех своих пьесах: «Никто не может быть назван счастливым до своей смерти». Постоянная историзация Для-себя является постоянным подтверждением его свободы.

Сказав это, нельзя думать, что «отсроченный» характер прошлого является Для-себя в форме расплывчатого или незавершенного аспекта его предшествующей истории. Напротив, как и выбор Для-себя, выраженный им по-своему, Прошлое постигается Для-себя в каждый момент как строго определенное. Точно так же арка Тита или колонна Траяна, какой бы ни была историческая эволюция их смысла, предстают перед римлянином или туристом, рассматривающим их, в качестве вполне индивидуализированных реальностей. В свете проекта, освещающего их, они раскрываются совершенно принудительно. Отсроченный характер прошлого в действительности не является ни в коей мере загадкой; он лишь выражает в плоскости перевода в прошлое и в плоскости в-себе проективный и «ожидающий» аспект, который имела человеческая реальность, прежде чем перейти в прошлое. Именно потому, что эта человеческая реальность была свободным проектом, подтачиваемым непредусмотренной свободой, она становится «в прошлом» зависящей от будущих проектов Для-себя. Это засвидетельствование, которое она ожидает от будущей свободы, осуждает человеческую реальность при ее переходе в прошлое, на постоянное ожидание. Таким образом, прошлое бесконечно в отсрочке, поскольку человеческая реальность «была» и «будет» в постоянном ожидании. Как ожидание, так и отсрочка еще более отчетливо утверждают свободу как их конституирующее начало. Сказать, что прошлое Для-себя в отсрочке, что его настоящее в ожидании, что его будущее является свободным проектом, что оно не может быть ничем, не имея бытия, или что оно является распадающейся целостностью, — все это означает сказать одно и то же. Но это как раз не предполагает никакой неопределенности в моем прошлом, каким оно открывается мне в настоящем; это просто ставит под вопрос права моего настоящего на открытие прошлого как бытия окончательного. Но так же, как мое настоящее является ожиданием подтверждения или не подтверждения, которых ничто не позволяет предвидеть, так и прошлое, включенное в это ожидание, является точным в той самой степени, в какой оно точно. Но его смысл, хотя и строго индивидуализированный, полностью зависим от этого ожидания, которое само ставится в зависимость от абсолютного ничто, то есть от свободного проекта, которого еще нет. Мое прошлое, стало быть, является конкретным и точным предложением, поскольку как таковое ждет утверждения. Это, наверное, одно из значений, которое «Процесс» Кафки пытался подытожить — постоянно сутяжнический характер человеческой реальности. Быть свободным — значит быть всегда в готовности к свободе. Таким образом, прошлое, если держаться здесь моего настоящего свободного выбора, раз этот выбор его определил, является составной частью и необходимым условием моего проекта. Один пример сделает это более понятным. Прошлое одного из военных, получающих половину жалованья во время Реставрации, — это прошлое бывшего героя при отступлении из России. И то, что мы объясняли до сих пор, дает возможность понять, как само это прошлое оказывается свободным выбором будущего. Выбирая не полагаться на правительство Людовика XVIII и на новые нравы, выбирая надежду на триумфальное возвращение императора, выбирая даже помощь заговору, чтобы ускорить это возвращение, и предпочитая половинное жалованье целому, старый солдат Наполеона выбирает себе прошлое героя Березины. Тот же, проектом которого было положиться на новое правительство, не выбрал бы, конечно, такое же самое прошлое. И, наоборот, если он получает только половину жалованья, если он живет почти в нищете, если он обозлен и желает возвращения императора, то именно потому, что он был героем при отступлении из России. Мы понимаем, что это прошлое не действует перед всяким конституирующим возвратом, оно ни в коем случае не действует детерминистически, но раз выбрано прошлое «солдата империи», то действия для-себя реализуют это прошлое. Не существует даже никакого различия между выбором этого прошлого и его реализацией посредством действий. Таким образом, для-себя, стараясь сделать из своего славного прошлого интерсубъективную реальность, конституирует ее в глазах других в качестве объективности-для-другого (например, отношения префектов к опасности, которую представляли эти старые солдаты). Обсуждаемый другими как таковой, старый солдат стремится отныне придать себе достоинство прошлого, которое он выбрал, компенсируя нищету и свои настоящие потери. Он показывает себя непримиримым, он теряет всякий шанс на получение пенсии. Но он «не может» не уважать свое прошлое. Таким образом, мы выбираем наше прошлое в свете определенной цели, следовательно, оно нам навязывается и поглощает нас совсем не потому, что имеет существование себя, отличное от существования, которое мы имеем в бытии, но просто потому, что оно: 1) есть открываемая в настоящем материализация цели, которой мы являемся; 2) появляется в середине мира для нас и для другого. Оно никогда не является одним, а погружено в универсальное прошлое и посредством этого служит для оценки другого. Так же, как геометрия свободна создавать такие фигуры, которые ей нравятся, но нельзя представить ни одной из них, которая тотчас бы не вступила в бесконечные отношения с бесконечностью других возможных фигур, так и наш свободный выбор нас самих, выявляя определенный оценочный порядок нашего прошлого, выявляет бесконечность отношений этого прошлого к миру и к другим, и эта бесконечность указанных отношений представляется нам как бесконечность действий, которые нужно совершать, поскольку само наше прошлое находится в будущем, которым мы его оцениваем. Мы вынуждены сдерживать эти действия в той мере, в какой наше прошлое появляется в рамках нашего существенного проекта. Желать этого проекта в действительности — значит желать прошлое, а желать прошлое — значит желать реализовывать его посредством множества вторичных действий. Логично, что требования прошлого являются гипотетическими императивами: «Если ты хочешь иметь такое прошлое, действуй таким-то или таким-то образом». Но так как первое выражение говорит о конкретном и категорическом выборе, то императив также преобразуется в категорический императив.